Дэниел Мартин - Джон Фаулз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я понял, что в моей спальне хранилось гораздо меньше тайн, чем я предполагал. Я читал Булленову антологию любовной лирики семнадцатого века «Speculum Amanti»[207], и совсем недавно, пару ночей назад, прочёл несколько стихов Мириам.
— Не могу. А то ты ещё вообразишь бог знает что.
Она фыркнула — точно как сестра.
— Спорим, они не грязней, чем этот твой джемпер.
С Мириам я перестал надевать на ночь пижаму и сейчас натянул старый свитер вместо ночной кофты. Марджори подтолкнула меня локтем:
— Ну ладно тебе, будь другом, прочитай хоть одно.
— А я-то думал, у нас будет серьёзный разговор.
— Чуток погодя.
Я начал читать. Но к концу первой строфы она примостилась поближе — ей хотелось разглядеть шрифт. Потом потянулась через меня — достать пепельницу — и оказалась совсем близко; через несколько строк она взяла мою правую руку и положила к себе на плечи, а её голая нога во всю длину прижалась под одеялом к моей. Она оставалась паинькой-девочкой до самого конца этого стихотворения и почти на всём протяжении следующего — более длинного; но затем, погасив сигарету, она повернулась ко мне всем телом и закинула на меня ногу. К третьему стихотворению её рука проникла под одеяло, а рубашка взъехала так высоко, что оставаться в ней не было никакого смысла. Я захлопнул книгу. Закрыв глаза, она уткнулась лицом мне в плечо. Пробормотала:
— Давай дальше. Мне нравится. Эт' здорово.
На самом деле всё это должен был бы произнести я; коротенькие пять секунд я потратил на изучение моральных импликаций того, что должно было вот-вот произойти, потом погасил лампу и погрузился в изучение импликаций физических. Разумеется, она была нисколько не невинней своей сестры и, во всяком случае в темноте, гораздо менее застенчива.
Я пожалел о сдаче позиций на следующее же утро. Марджори ушла из моей спальни рано, из кухни слышались их голоса, и я понимал, что мне предстоит встретиться с ними обеими лицом к лицу, что я и сделал с ироническим, но непритворным смущением. Они сидели за кухонным столом, молча кусая губы. Потом Мириам взглянула на меня искоса:
— Ну дак у кого отметка выше вышла?
— Обе выше.
Сёстры обменялись взглядами, не смогли удержаться от смеха, пришли наконец в себя, и тем дело и закончилось. Как-то так получалось, что в их присутствии неловкость и чувство вины не способны были долго существовать. Мне хватило здравого смысла позволить им устанавливать некоторые правила, соблюдать некоторые табу, какие они сами считали необходимыми. Об «отметках» больше не упоминалось; я никогда не спал с ними «двумями вместе». Днём мне не следовало оказывать предпочтение ни одной из них; впрочем, они и сами избегали какого бы то ни было физического контакта, а порой «делили меня поровну»: я держал за руки обеих, сидя в кино или где-то ещё. Если мы смотрели телевизор, они обычно усаживались бок о бок, поодаль от меня, как это делают сёстры значительно моложе их по возрасту; впрочем, они ведь прошли жестокую школу, их, совсем маленьких, регулярно оставляли одних по ночам. Несмотря на частые перепалки, они любили чувствовать близость друг друга.
Помню, как-то раз они заговорили о том, как играли одними и теми же игрушками, одними и теми же куклами, как были тогда дружны; тогда я гораздо лучше понял, почему им так легко делить — не завидуя и не ревнуя — взрослую игрушку, которой для них теперь оказался я.
В принципе дело было именно в этом. Наши отношения строились на какой-то смеси любознательности, нежной привязанности и физического наслаждения, но любви в этих отношениях не было и следа. Подозреваю, что и физическое наслаждение испытывал в основном лишь я; каждая в отдельности призналась как-то, что больше всего любит просто лежать рядом в темноте и разговаривать. И обе могли бы проговорить всю ночь, если бы я их не останавливал. Всю жизнь они жаждали исповедаться и до сих пор не встречали человека, чьей профессией было слово, кто мог бы их разговорить, выслушать, исправить ошибки, не обижая, не задевая их самолюбия. Марджори обладала особенно ярким и свежим чувством прошлого, её воспоминания были прелестны: школьные вылазки на природу, театры, где сёстры выступали, типажи из мюзик-холла, родственники, профессиональные трюки… И она была гораздо лучшим мимом, чем Мириам.
Однажды в гостиной они продемонстрировали мне свой прежний номер: очень умело поставленный танец, прекрасная работа ног, но песенка, которую они было начали петь, да тут же, к счастью, прервали… Фальшивили обе страшно, к тому же надо всем этим витал печальный дух умершего искусства, отмирающей формы развлечений. Вдобавок ко всему я теперь ясно осознавал, что на мне лежит ответственность за них обеих. Первый вариант сценария был уже отправлен, сцена, в которой они были заняты — я решил использовать в ней их обеих, — в принципе прошла, но я не мог твёрдо обещать им получение роли до тех пор, пока не прибудет съёмочная группа и не начнутся съёмки. Я предупредил сестёр об этом, им было вроде бы всё равно: не всё равно было мне. Их антрепренёр настаивал, чтобы они «заполнили паузу» какой-нибудь «старой» работой, но им было неинтересно. Они часто говорили о том, чтобы стать натурщицами, работать в кабаре, обсуждали массу других глупейших проектов, и я всё больше и больше сомневался, не следует ли мне поддержать настояния их антрепренёра. Где-то в глубине души у обеих крылась неистребимая склонность плыть по течению, какая-то беззаботность, безответственность, а может быть, они обладали тем особым бесстрашием, которое обессмертил Брехт. Покуда есть в кармане мелочь на кино и на пакетик жареного картофеля, пока есть где переночевать, жить можно. Порой это меня раздражало, но я сознавал, что во мне говорит принадлежность к среднему классу и раздражение моё обусловлено именно этим.
Так мы прожили недель семь или восемь. Потом мне понадобилось поехать в Нью-Мехико, где будущий режиссёр моего сценария заканчивал какой-то вестерн, чтобы обсудить кое-какие переделки. Я сказал сестрёнкам, что они могут пожить в моей квартире, пока меня нет, и они сказали, что поживут. Но меня не очень удивило, когда однажды вечером, перед самым отъездом, я вернулся домой и обнаружил, что их нет. Это уже некоторое время носилось в воздухе. На моём бюро был разложен итонский галстук[208]— должно быть, они увидели его в витрине шикарного магазина мужской одежды и решили, что мне понравится рисунок, — и пара кошмарных двойных запонок. Я не очень многому успел их обучить, но мне было обидно, что девочки не заметили, что запонок я не ношу. Гораздо приятнее оказался букет хризантем, а того приятней — записка, нацарапанная на листке бумаги: «Мы никогда никого не полюбим и вполовину так крепко, как тебя. Ни за что». Я учил их не путать «не» и «ни», а как писать «вполовину» они узнали из моего сценария. Я и сейчас храню эту записку.