Время банкетов - Венсан Робер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Счастливо живут эти люди [земледельцы], не знающие ни тщеславия, ни подозрительности, ни притворства, если боги даровали им доброго правителя, который не смущает их невинных радостей! Природа сама может извлечь из своего плодородного лона все, что потребно для бесконечного множества людей скромных и трудолюбивых. Лишь гордыня и изнеженность некоторых людей ввергают остальных в ужасную нищету[528].
Насколько мне известно, о великом пире природы Фенелон нигде не пишет. Но если выражение отсутствует, идея представлена вполне отчетливо: хорошо управляемое государство способно прокормить бесчисленное население. Так же считали все экономисты до Мальтуса, и меркантилисты, и физиократы: если правильно вести сельское хозяйство, резюмировал Мирабо-отец, люди могут плодиться, как мыши в амбаре. Все мыслители эпохи Просвещения придерживались такого же мнения, а либеральные доктрины Адама Смита, экономические рассуждения, создававшие основу для критического взгляда на рост народонаселения и его возможные связи с социальным прогрессом, во Франции в эпоху Реставрации и при Июльской монархии были известны плохо, несмотря на усилия Жана-Батиста Сея и отдельных специалистов по политической экономии, опередивших свое время, таких как Конт и Дюнуайе, который, как мы видели, издавал крайне левое полупериодическое издание «Европейский цензор» еще в 1818 году. В отличие от Англии, во Франции первые переписи не показали чересчур быстрого прироста населения и не вызвали тревоги. Франция никому не казалась перенаселенной, и мало кто из французов ощущал необходимость эмигрировать в Америку; в Великобритании и Ирландии ситуация, как известно, была иная. Вдобавок все знали или по крайней мере предполагали, что революционная, а затем имперская Франция смогла в течение четверти века оказывать сопротивление объединенной Европе именно благодаря численности своего населения. Напомним, что в Европе более населенной была только Российская империя.
В этих условиях размышления Мальтуса в его «Опыте о законе народонаселения» оставались решительно неприемлемыми для большей части той горстки французов, которые интересовались этим вопросом. Французы не видели в перенаселении никакой проблемы[529], а о Мальтусе знали только, что он автор парадоксальных и даже скандальных теорий о благотворительности, которые в конце эпохи Реставрации подтолкнули столичных филантропов к спорам о том, несут ли бедняки ответственность за свое будущее, — вопрос, по которому разные филантропы, несмотря на общность словаря, занимали самые противоположные позиции. Мы к этому еще вернемся. Итак, Мальтуса, как правило, причисляли к пессимистам или к фаталистам (что было совсем неверно) и подозревали его (совершенно безосновательно) в том, что он уговаривает людей, действуя во вред интересам нации и даже рода человеческого, «обманывать природу» и использовать в браке примитивные противозачаточные средства, бывшие в употреблении в ту пору[530]. Не составляло также никакого труда изобразить его чудовищем, человеком, который смеется на кладбищах: казалось, будто автор «Опыта о законе народонаселения» восхваляет избиение младенцев — нищету и эпидемии, которые истребляли невинных людей в доиндустриальной Европе. Между тем в 1840 году, примерно через полвека после первой публикации Мальтусова «Опыта», у людей возникла надежда, и притом небезосновательная, что развитие цивилизации способно предохранить человечество от роковых катастроф. Большой европейской войны не было с 1815 года. Холера 1832 года оказалась испытанием очень страшным, но все-таки не бойней; никакого сравнения с большими чумными эпидемиями сравнительно недавнего прошлого: марсельской 1720 года или миланской 1630 года, которую Алессандро Мандзони описал в своем великом романе «Обрученные». После голода 1816–1817 годов продовольственные кризисы, казалось, пошли на спад, а смертность начала уменьшаться благодаря прогрессу сельского хозяйства и торговли, а также распространению вакцинации и основных правил гигиены. В этих условиях трактат Мальтуса выглядел не столько объяснением фактов, сколько апологией несправедливого социального порядка, искусственно поддерживающего нищету.
Впрочем, у большинства современников притча о пире вызывала такой гневный протест прежде всего потому, что звучала как настоящее святотатство. Между прочим, и сам Мальтус, по-видимому, так быстро исключил этот фрагмент из книги именно по этой причине. Даже в очень толерантной Англии некоторые идеи невозможно было высказать, не навлекши на себя проклятия теологов и верхушки англиканской Церкви, тем более если автор — пастор[531]. Например, даже в смягченной форме невозможно было представлять избиение младенцев плодом божественной мудрости. «Великая распорядительница пиршества» (природа) — так умы, которые порвали с традиционными религиозными верованиями, одобренными церковными иерархами, или по крайней мере отдалились от этих верований, называли божество. Deus sive natura [Бог, или природа], говорил Спиноза. Социальные реформаторы середины XIX века в глубине души оставались верующими, даже если Церковь обрушивала на них громы и молнии; мы видели это на примере Пьера Леру и Жорж Санд, которых католические теологи обвиняли в пантеизме. А вот первые строки «Коммунистического кредо» Этьенна Кабе, маленькой дешевой книжки, вышедшей из печати весной 1841 года. Он дает в них определение Природы и Счастья (курсив повсюду авторский; Кабе подчеркивает слова, поскольку, как мы уже упоминали, был прирожденным педагогом[532]):