Моя жизнь - Айседора Дункан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самое странное в этой истории то, что эта женщина была очень красивой, с большими выразительными глазами, начитанной, интеллигентной и имела привычку собирать в своем доме самых ярких представителей мира литературы и искусства. Как же тогда объяснить ее фантастическую привязанность к обезьянам? Она сказала мне, что в своем завещании оставляет всех своих обезьян Институту Пастера для экспериментов по исследованию рака и туберкулеза, что показалось мне весьма своеобразным проявлением посмертной любви.
С Гаваной у меня связано еще одно довольно интересное воспоминание. В праздничную ночь, когда все кафе и кабаре были наполнены жизнью, мы после своей обычной прогулки у моря и в пампасах часа в три ночи приехали в одно из типичных гаванских кафе. Здесь мы нашли обычное собрание морфинистов, кокаинистов, курильщиков опиума, алкоголиков и прочих отбросов общества. Когда мы заняли свои места за маленьким столиком в слабо освещенном прокуренном помещении с низким потолком, мое внимание привлек человек с мертвенно-бледным лицом и диким выражением глаз. Казалось, он находился во власти галлюцинаций. Своими тонкими длинными пальцами он коснулся клавиш пианино, и, к моему изумлению, полились звуки прелюдий Шопена, исполняемых с удивительным проникновением и гениальностью. Я какое-то время слушала, затем приблизилась к нему, но он смог произнести только несколько бессвязных слов. Мое передвижение привлекло ко мне внимание посетителей кафе; я понимала, что меня здесь никто не знает, и мною вдруг овладело эксцентричное желание танцевать перед этой странной публикой. Закутавшись в свою накидку и дав указания пианисту, я исполнила несколько прелюдий. Постепенно пьяницы в кафе погрузились в молчание, а я, продолжая танцевать, не только завладела их вниманием, но и заставила многих из них плакать. Пианист тоже пробудился от вызванного морфием транса и вдохновенно играл.
Я танцевала до утра, а когда уходила, все они обнимали меня, и я ощущала большую гордость, чем после выступления в любом театре, поскольку это выступление послужило настоящим доказательством моего таланта, ведь я достигла успеха без помощи импресарио и афиш, привлекающих внимание публики.
Вскоре после этого мы с моим другом, поэтом, сели на пароход, направляющийся во Флориду, и высадились на Палм-Бич. Отсюда я послала телеграмму Лоэнгрину, который присоединился к нам в отеле «Брекерс».
Самые ужасные дни огромного горя наступают не в начале его, когда шок от потрясения повергает человека в состояние экзальтации, имеющей почти анестезирующий эффект, но позже, много позже, когда люди говорят: «О, она уже оправилась после этого» или «С ней все в порядке, она уже все пережила». Но во время веселого праздничного обеда ты вдруг ощущаешь, как горе ледяной рукой сжимает сердце или раскаленными когтями впивается в горло. Лед и пламя, ад и отчаяние овладевают всем существом, и, поднимая бокал шампанского, ты стремишься заглушить свое горе забвением – возможным или невозможным.
Я достигла такого состояния. Все мои друзья говорили: «Она обо всем забыла; она пережила», в то время как вид любого маленького ребенка, внезапно вошедшего в комнату и зовущего «мама», кинжалом впивался в мое сердце, наполнял все мое существо такой болью, что мой мозг мог только взывать к Лете с мольбой о забвении, каково бы оно ни было. И из этого ужасного страдания я стремилась создавать новую жизнь, создавать искусство. О, как я завидовала смирению тех монахинь, которые всю ночь напролет своими бледными губами шептали нескончаемые молитвы над гробами чужих людей. Такой темперамент – предмет зависти артиста, все существо которого восстает и кричит: «Я хочу любить, любить и создавать радость!» Что за адские муки!
Лоэнгрин привез с собой на Палм-Бич американского поэта Перси Маккея. Однажды, когда мы все сидели на веранде, Лоэнгрин обрисовал нам план будущей школы в соответствии с моими идеями и сообщил, что купил Мэдисон-Сквер-Гарден, считая его подходящим местом для школы.
Встретив восторженно этот план в целом, я все же не склонна была приступать к осуществлению столь обширного проекта в разгар войны. Это привело Лоэнгрина в такое раздражение, что он столь же импульсивно, как купил Гарден, отменил сделку, отложив решение до нашего возвращения в Нью-Йорк.
Перси Маккей написал прекрасную поэму за год до этого, когда однажды увидел танцующих здесь детей:
И бомбы падали на Нотр-Дам, И немцы жгли бельгийцев города, Россия сломлена, и Англия в смятенье. Закрою воспаленные глаза, бумагу – в сторону, И вот я вижу: Высится утес и светится трава над бледным морем В мерцанье вечера. Но чей же это смех, пронзительный и сладкий, Как жужжанье октябрьских пчел, звучит на берегу? Смотрите, это эльфы! Вот они в своих прозрачных голубых хитонах Танцуют на серебряном краю у тьмы и света, Молятся закату. Исчезли. А теперь они уже, Как птицы озабоченно к гнезду, Слетаются к ногам своей хозяйки, Чтоб пожелать ей нежно: «Bon soir! Bon soir! Gute Nacht! Good night! Cпокойной ночи!»