Моя жизнь - Айседора Дункан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оставив Дюмесниля в Рио – поскольку он имел там столь сенсационный успех, что не захотел уезжать, – я вернулась в Нью-Йорк. Путешествие было одиноким и печальным, так как я беспокоилась о своей школе. Некоторые из боксеров, с которыми я вместе ехала в прошлый раз, возвращались на том же пароходе в качестве стюардов, поскольку их выступления не имели успеха и они ничего не заработали.
Среди пассажиров был один американец по имени Уилкинс, который всегда был пьян и каждый раз за обедом, ко всеобщему ужасу, говорил: «Отнесите эту бутылку «Поммери» 1911 года к столу Айседоры Дункан».
Когда мы прибыли в Нью-Йорк, меня никто не встретил, моя телеграмма не дошла из-за связанных с войной затруднений. Я решила призвать на помощь своего большого друга Арнольда Генте. Он не просто гений, он волшебник. Он оставил живопись ради фотографии, но его снимки можно назвать самыми странными и волшебными. Это правда, он направлял свою фотокамеру на людей и фотографировал их, но эти снимки никогда не были просто снимками позировавших ему людей, но, скорее всего, его гипнотическим представлением о них. Он сделал много моих фотографий, но они не являются изображениями моего тела, они изображают состояния моей души, а одна из них – сама моя душа.
Он всегда был моим большим другом, и, оказавшись в одиночестве на пристани, я позвонила ему по телефону. Каково же было мое изумление, когда мне ответил знакомый голос, но не принадлежащий Арнольду. Это был Лоэнгрин, по странному стечению обстоятельств приехавший этим утром навестить Генте. Узнав, что я в одиночестве, без денег и без друзей нахожусь в порту, он тотчас же вызвался прийти мне на помощь.
Несколько минут спустя он приехал. Когда я увидела его высокую, внушительную фигуру, меня охватило странное чувство спокойствия и уверенности. Мы оба были очень рады встрече.
Кстати, из моей автобиографии видно, что я всегда была верна своим возлюбленным, и, возможно, никогда бы не покинула никого из них, если бы и они были верны мне. Ибо если я полюбила кого-то, то люблю и поныне, и навсегда. Если же мне пришлось со многими расстаться, то я могу винить в этом только непостоянство мужчин и жестокость судьбы.
Итак, после всех этих злополучных переездов я была рада встретить своего Лоэнгрина, вновь пришедшего мне на помощь. В своей обычной властной манере он быстро получил в таможне мой багаж, после чего мы поехали в студию Генте, а затем все втроем отправились пообедать на Риверсайд-Драйв, откуда открывался вид на мавзолей Гранта.
Мы радовались тому, что снова все вместе, выпили много шампанского, и я сочла свой приезд в Нью-Йорк счастливым предзнаменованием. Лоэнгрин пребывал в самом доброжелательном и великодушном настроении. После ленча он устремился в «Метрополитен-опера», снял зал и провел остаток дня и вечер, рассылая приглашения художникам и артистам на бесплатное гала-представление. Этот концерт стал одним из самых счастливых представлений в моей жизни. На нем присутствовали все художники, артисты и музыканты Нью-Йорка, и я танцевала с наслаждением, не испытывая гнета беспокойства о сборах. В конце представления я, как всегда во время войны, исполнила «Марсельезу», встреченную бурными овациями в честь Франции и союзников.
Я рассказала Лоэнгрину, что послала Огастина в Женеву, и поделилась своими тревогами по поводу школы, и он с присущей ему чрезвычайной щедростью перевел телеграфом деньги, необходимые для того, чтобы перевезти школу в Нью-Йорк. Но, увы, для некоторых воспитанниц деньги пришли слишком поздно. Всех младших учениц родители забрали домой. Распад школы, которой я отдала столько лет труда, причинил мне огромную боль, но меня немного утешил последовавший вскоре приезд Огастина с шестью старшими ученицами.
Лоэнгрин продолжал пребывать в наилучшем и самом щедром настроении, он ничего не жалел для меня или детей. Он снял большую студию на вершине Мэдисон-Сквер-Гарден, где мы каждый день работали. По утрам он возил нас на длительные автомобильные прогулки вдоль Гудзона, делал всем подарки. На время жизнь стала чудесной благодаря магической власти денег.
Но с наступлением суровой нью-йоркской зимы мое здоровье пошатнулось, и Лоэнгрин посоветовал мне поехать на Кубу. Он послал своего секретаря сопровождать меня.
Я сохранила самые приятные воспоминания о Кубе. Секретарем Лоэнгрина был молодой шотландец и поэт.
Состояние здоровья не позволяло мне выступать, но мы провели три недели в Гаване, катаясь вдоль берега и наслаждаясь живописными окрестностями. Помню один трагикомический эпизод, связанный с нашим пребыванием там.
Километрах в двух от Гаваны находился старый дом для прокаженных, окруженный высокой стеной. Но стена была не настолько высокой, чтобы помешать нам время от времени видеть ужасные маски, смотрящие поверх нее. Власти осознавали неуместность нахождения этого заведения поблизости от модного зимнего курорта и решили перевести его. Но прокаженные отказались переезжать. Они цеплялись за двери, за стены, некоторые залезли на крышу и вцепились в нее, ходили даже слухи, будто кое-кто из них бежал в Гавану и скрывался там. Переселение этого дома прокаженных всегда напоминало мне причудливую жуткую пьесу Метерлинка.
Еще в одном доме, который мне довелось посетить, жила представительница одной из старейших фамилий, большая любительница горилл и прочих обезьян. Сад старинного дома был заполнен клетками, где старая дама держала своих питомцев. Ее дом представлял собой большой интерес для посетителей, которых она принимала со щедрым гостеприимством. Встречала гостей она с обезьянкой на плече и держа гориллу за лапу. Это были самые ручные животные из ее коллекции, но не все отличались подобной мягкостью, и, когда ты проходил мимо клеток, некоторые из них трясли решетки, издавали пронзительные крики и строили рожи. Я спросила, не опасны ли они, и хозяйка небрежно ответила, что они время от времени выбираются из клеток и убивают садовников, а в остальном совершенно не опасны. Эти слова сильно меня встревожили, и я обрадовалась, когда пришло