Боги и люди - Эдвард Радзинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я. Видимо, грустно смотреть, как гения отправят в могилу для бедных.
САЛЬЕРИ. Если бы я знал… Почему вдова не обратилась ко мне?! Я охотно дал бы денег.
Я. Это говорят теперь все. Но втайне радуются, что не обратилась. Кстати, Сальери, почему вы сами не обратились к вдове? Вы ведь знали, что он нищий.
С А Л Ь Е Р И. А вы?
Я. Я скуп.
САЛЬЕРИ. Как быстро закончилась жизнь, начавшаяся так блестяще.
Я. Ну что вы, Сальери. Все у него только начинается. Теперь и вы… и я… и император, и все мы только и будем слышать:
МОЦАРТ! Теперь все мы лишь его современники. Люди обожают убить, потом славить. Но они не захотят признать… никогда не захотят, что они… что мы все – убили его. Нет-нет, обязательно отыщут одного виноватого… И я все думаю: кого они изберут этим преступником, этим бессмертно виновным? И я понял.
САЛЬЕРИ. Кого же?
Я. Вас. Он ведь вас не любил. Так не любил, что даже жене пожаловался, что вы его отравили.
САЛЬЕРИ. Какая глупость!
Я. Отчего же? Ведь вы травили его, Сальери. Вы не давали ему поступить на придворную службу. А где травили, там и отравили. Какая разница. Ведь вы поэтому пришли на отпевание. Замолить грех. Но поздно, милейший.
Мне нравилось пугать этого самовлюбленного и, в сущности, доброго глупца.
Сегодня в Вене в зале Яна по поручению госпожи Констанцы Моцарт я, Готфрид ван Свитен, с большим успехом исполнил Реквием Вольфганга Амадея Моцарта.
Сальери воспринял слишком всерьез все, что я когда-то ему сказал. Сейчас, когда мое предсказание сбылось, когда слава Моцарта растет с каждым днем, у Сальери бывают странные нервные припадки. Я даже слышал, что порой, пугая домашних, он вопит, что убил Моцарта.
Ну что ж, хоть один из нас – признался!
…И раз навсегда объявляю:
что если я пишу,
как бы обращаясь к читателям,
то так мне легче писать…
Тут форма, одна пустая форма,
читателей же у меня
никогда не будет…
Ф.М. Достоевский
Смешок.
Потом зажгли свечу – и тускло вспыхнули золотое шитье и эполеты… Вся глубина камеры оказалась заполнена толпой: лица терялись во тьме, лиц не было – только блестели мундиры…
Потом свечу передвинули – и из тьмы возникли очертания женской фигуры. И тогда старик, державший свечу, протянул к ней руки…
И вновь раздался его сухой, щелкающий смешок
Старик этот и был Михаил Сергеевич Лунин.
А потом он зашептал, обращаясь туда – в темноту – к Ней:
– Сегодня я забылся сном только на рассвете. В груди болело. Сон был дурен… Знобило. И тогда в дурноте я завидел ясно готическое окно и Вислу сквозь него… Был ветер за окном… И воды реки были покрыты пенистыми пятнами. Беспокойное движение в природе так отличалось от тишины вокруг нас… Ударил колокол… Звонили к вечерне. Я знал, мне нужно обернуться, чтобы увидеть твое лицо. Но я не мог. Я не мог! Я не мог!.. Я так и не увидел твоего лица… Потому что я забыл его!
Смешок.
Он опускается на колени и все тянет руки к женской темной фигуре. И она, беспомощная, темное видение с белыми голыми руками, протянутыми к нему. В это время в другом помещеньице два человека обговаривали дело. Один – ПОРУЧИК ГРИГОРЬЕВ, молоденький, нервный, хорошенький офицерик, а другой – ПИСАРЬ – тоже молоденький, но степенный и огромный.
ГРИГОРЬЕВ. Чтоб к утру показания у меня на столе лежали… Чтоб я перед начальством все за тобою проверить успел…
ПИСАРЬ. Насчет проверить – это вы справедливо, ваше благородие… С нами без проверки разве можно?! Только зачем же к утру? Я куда пораньше для вас все сделаю… Сами-то когда управитесь?
ГРИГОРЬЕВ. К трем. (Выкрикнул нервно.) К трем!
ПИСАРЬ. (обстоятельно). Значит, к трем после полуночи, ваше благородие, и я управлюсь. На столе у вас к трем все лежать будет. (Обстоятельно.) Перво-наперво у нас пойдут чьи показания? Какую фамилию мне проставить?
ГРИГОРЬЕВ. Родионов Николай, ссыльнокаторжный, сорок лет, вероисповедания православного.
ПИСАРЬ. (вписывает). А остальное я уже записал.
ГРИГОРЬЕВ. Как записал?
ПИСАРЬ. Понятливый, ваше благородие. Как намекнули вы мне в обед, в чем будет дело, я показания и изготовил. Фамилии только и осталось проставить. Перышко-то у меня ох и быстрое!
ГРИГОРЬЕВ. (нервно). Читай! (Кричит.) Читай же!
ПИСАРЬ. (степенно, строго читает). «Я, Николай Родионов, ссыльнокаторжный, вероисповедания православного, находясь в тюремном замке истопщиком печей, второго числа сего месяца..». (С удовольствием.) Ан и ошибка… Второе-то число у нас сегодня, а после полуночи… уже третье число будет! (Исправляя, бормочет.) Не тот писарь, кто хорошо пишет, а тот, кто хорошо подчищает…
ГРИГОРЬЕВ (Не выдерживая). Читай! Читай!
ПИСАРЬ. Значит, «третьего числа сего месяца пришел топить печь в камеру, где содержался государственный преступник Михаил Лунин. По приходе в оную, спросил я у государственного преступника Лунина о затоплении печи. Но он мне на спрос мой ничего не ответил… Тогда я вновь его окликнул, но он продолжал лежать без движения. Тогда обратился к ссыльнокаторжному..». Какую здесь фамилию проставить?
ГРИГОРЬЕВ. Баранов Иван, шестидесяти двух лет, вероисповедания православного.
ПИСАРЬ. (бормочет, вписывая), «…православного… Каковой вместе со мной, придя в комнату, осмотрел тело, и, не приметив в нем никакого дыхания, положили мы оба, что государственный преступник Михаил Лунин помер..». Далее пойдут показания Баранова Ивана… Я за час их составлю… а потом все перебелю… К трем, ваше благородие, все у вас будет… Только ночи-то у нас холодные… Холодно-то как… Холодно!
ГРИГОРЬЕВ. Пришлю графинчик
ПИСАРЬ. И курева не позабудьте, ваше благородие. И пущай Марфа графинчик-то сама принесет. Не забудьте про Марфу… про Марфу не забудьте, ваше благородие!
Поручик вышел из помещения и некоторое время, поеживаясь, ходил в коридоре перед камерой, где в тусклом свете все так же на коленях, протягивая руки во тьму, стоял ЛУНИН.
Наконец ГРИГОРЬЕВ отворил камеру и вошел.
ГРИГОРЬЕВ. Добрый вечер, Михаил Сергеевич.
ЛУНИН (обернулся и некоторое время рассматривал его, будто силясь понять. И только потом поднялся с колен). А-а-а, поручик. (Он оживился, даже улыбнулся.) Рад вас приветствовать в моем гробу.