Волчий паспорт - Евгений Евтушенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вива генералиссимо! Вива генералиссимо! – захлебывалась от счастья лицезрения, приветствовала толпа генералиссимуса Франко – по мнению тех, чьи рты были заткнуты тюремным или цензурным кляпом, убийцу Лорки, палача молодой Испанской республики, хитроумного паука, опутавшего страну цензурной паутиной, ловкого торговца пляжами, музеями, корридами, кастаньетами и сувенирными донкихотами. Но, по мнению этой толпы, он прекратил братоубийственную гражданскую бойню и даже поставил примирительный монумент ее жертвам и с той и с другой стороны. По мнению этой же толпы, он спас Испанию от участия во Второй мировой войне, отделавшись лишь посылкой «Голубой дивизии» в Россию. Говорят, он сказал адмиралу Канарису:
– Пиренеи не любят, чтобы их переходила армия – даже с испанской стороны.
По мнению этой же толпы, он был добропорядочным хозяином, не допускавшим ни стриптиза, ни мини-юбок, ни эротических фильмов, ни подрывных сочинений – словом, боролся против растленного западного влияния и поощрял кредитами частную инициативу. На просьбу министра информации и туризма Испании разрешить мне выступать со стихами в Мадриде Франко осмотрительно написал круглым школьным почерком: «Надо подумать». Поверх стояла резолюция министра внутренних дел: «Только через мой труп». Выступление не состоялось, но генералиссимуса как будто не в чем обвинить.
– Вива генералиссимо! Вива генералиссимо! – хором скандировала толпа, и от ее криков в кафедральном севильском соборе, наверное, вздрагивали кости Колумба, если, конечно, они действительно там находились.
– Почему я стал революционером? – повторил команданте Че мой вопрос и исподлобья взглянул на меня, как бы проверяя – спрашиваю ли я из любопытства, или для меня это действительно необходимо. Я невольно отвел взгляд – мне стало вдруг страшно. Не за себя – за него. Он был из тех, «с обреченными глазами», как писал Блок.
Команданте круто повернулся на каблуках тяжелых подкованных солдатских ботинок, на которых, казалось, еще сохранилась пыль Сьерра-Маэстры, и подошел к окну. Большая траурная бабочка, как будто вздрагивающий клочок гаванской ночи, села на звездочку, поблескивающую на берете, заложенном под погон рубашки цвета «вердеоливо»[21].
– Я хотел стать медиком, но потом убедился, что одной медициной человечество не спасешь… – медленно сказал команданте, не оборачиваясь.
Потом резко обернулся, и я снова отвел взгляд от его глаз, от которых исходил пронизывающий холод – уже не отсюда. Темные обводины недосыпания вокруг глаз команданте казались выжженными.
– Вы катаетесь на велосипеде? – спросил команданте.
Я поднял взгляд, ожидая увидеть улыбку, но его бледное лицо не улыбалось.
– Иногда стать революционером может помочь велосипед, – сказал команданте, опускаясь на стул и осторожно беря чашечку кофе узкими пальцами пианиста. – Подростком я задумал объехать мир на велосипеде. Однажды я забрался вместе с велосипедом в огромный грузовой самолет, летевший в Майами. Он вез лошадей на скачки. Я спрятал велосипед в сене и спрятался сам. Когда мы прилетели, то хозяева лошадей пришли в ярость. Они смертельно боялись, что мое присутствие отразится на нервной системе лошадей. Меня заперли в самолете, решив мне отомстить. Самолет раскалился от жары. Я задыхался. От жары и голода у меня начался бред… Хотите еще чашечку кофе? Я жевал сено, и меня рвало. Хозяева лошадей вернулись через сутки пьяные и, кажется, проигравшие. Один из них запустил в меня полупустой бутылкой кока-колы. Бутылка разбилась. В одном из осколков осталось немного жидкости. Я выпил ее и порезал себе губы. Во время обратного полета хозяева лошадей хлестали виски и дразнили меня сандвичами. К счастью, они дали лошадям воду, и я пил из брезентового ведра вместе с лошадьми.
Разговор происходил в 1963 году, когда окаймленное бородкой трагическое лицо команданте еще не штамповали на майках, с империалистической гибкостью учитывая антиимпериалистические вкусы левой молодежи. Команданте был рядом, пил кофе, говорил, постукивая пальцами по книге о партизанской войне в Китае, наверно, не случайно находившейся на его столе. Но еще до Боливии он был живой легендой, а на живой легенде всегда есть отблеск смерти. Он сам ее искал. Рассказывали, что команданте неожиданно для всех вылетел вместе с горсткой соратников во Вьетнам и предложил Хо Ши Мину сражаться на его стороне, но Хо Ши Мин вежливо отказался. Команданте продолжал искать смерти, продираясь, облепленный москитами, сквозь боливийскую сельву, и его предали те самые голодные, во имя которых он сражался, потому что по его пятам вместо обещанной им свободы шли каратели, убивая каждого, кто давал ему кров. И смерть вошла в деревенскую школу Ла-Игеры, где он сидел за учительским столом, усталый и больной, и ошалевшим от предвкушаемых наград армейским голосом гаркнула: «Встать!» – а он только выругался, но и не подумал подняться. Говорят, что, когда в него всаживали пулю за пулей, он даже улыбался, ибо этого, может быть, и хотел. И его руки с пальцами пианиста отрубили от его мертвого тела и повезли на самолете в Ла-Пас для дактилоскопического опознания, а тело, разрубив на куски, раскидали по сельве, чтобы у него не было могилы, на которую приходили бы люди. Но если он улыбался умирая, то, может быть, потому, что думал: лишь своей смертью люди могут добиться того, чего не могут добиться своей жизнью. Христианства, может быть, не существовало, если бы Христос умер, получая персональную пенсию.
А сейчас, держа в своей еще не отрубленной руке чашечку кофе и беспощадно глядя на меня еще не выколотыми глазами, команданте сказал:
– Голод – вот что делает людей революционерами. Или свой, или чужой. Но когда его чувствуют как свой.
Я стоял на скромном австрийском кладбище в местечке Леондинг над могилой, усаженной заботливыми розовыми геранями. В могильном камне с фотографиями не было бы ничего необычного, если бы не надписи «Алоиз Гитлер 1837–1903» и «Клара Гитлер 1852–1907». Один из гераниевых лепестков, сдутых ветром, на мгновение повис на застекленных мрачновато-добродушных усах дородного таможенника, казалось еще не просохших от многих тысяч кружек пива. Капля начинавшего накрапывать дождя уважительно ползла по седине добродетельной сухощекой фрау. В лицах родителей Гитлера я не нашел ничего крысиного. Но когда я вспоминал о том, что натворил на земле их сын, мне казалось, что под умиротворенной розовостью могильных гераней копошатся крысиные выводки.
Гитлер был мышью-полевкой, доросшей до крысы. Крысами не рождаются – ими становятся. Как же он стал крысой всемирного масштаба, загрызшей столько матерей и младенцев?
На фоне детского церковного хора в монастыре Ламбах мальчик Адольф поражает эмбриональной фюрерской позой – он стоит в заднем ряду выше всех, с подчеркнутой отдельностью, сложив руки на груди и устремив глаза в некую невидимую всем остальным точку. Впрочем, и на других фотографиях он стоит выше всех, хотя был маленького роста. На цыпочки он привставал, что ли? Откуда такая ранняя мания величия?