Песнь песней на улице Палермской - Аннетте Бьергфельдт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рут долго не произносит ни слова, и я уже готова откусить себе язык, чтобы не наговорить еще больше идиотских оправданий в свой адрес.
Она смотрит на меня:
– Большинство живописцев отчаянно ищут собственный стиль и всю жизнь пытаются найти свой истинный мотив. Но я по опыту знаю, что все происходит ровно наоборот. В конечном итоге именно мотив находит живописца. Если художник вообще умеет прислушиваться и приглядываться.
Я даже не знаю, что и сказать.
– И зачастую он все время рядом с тобой, перед глазами, под рукою. Только ты не считала, что это достойно твоего внимания, – улыбается она. – Над этим ты наверняка работала много лет, хотя, может быть, стремилась к чему-то совсем иному.
Я киваю.
– Верно. Я начала с жука, голубей, кроликов и моих родных, когда мне было десять лет, ну а потом уже и остальные мотивы появились.
– Твои картины наособинку. Столько лет в искусстве царили политические манифестации и всякого рода инсталляции, и тут вдруг появляются твои странные люди и звери. А еще мне нравятся реминисценции хозяев в твоих портретах домашних животных. Трудно даже сказать, чей это на самом деле портрет, верно?
Я, слегка смутившись, смотрю на нее и не отвечаю.
– Не хочешь выставиться у меня в галерее в Гамбурге нынешней осенью? На мой взгляд, бегемот и карлик будут здорово смотреться на продольной стене.
Я все так же молчу.
– Или я уже опоздала?
Тем вечером я приглашаю Йохана в город. Как и обычно, заканчиваем мы у «Эйфеля», но путешествия во времени откладываем на потом. Ибо прямо сейчас мир сделал остановку в прекрасном месте.
Я рассказываю ему о Рут.
– Она сказала, что у меня есть чувство цвета и что оно никогда не выйдет из моды. Никогда-никогда.
Йохан ободряюще кивает.
– А еще ей особенно понравились портреты животных, – говорю я.
Он улыбается:
– Я, во всяком случае, тащусь от портрета Несси.
Сидя в табачном дыму, я размышляю над своим решением не заморачиваться насчет помощи людям и животным. Решение никогда больше не оборачиваться назад, оно вообще как, выполнимо? Хотя я и знаю, как тяжело может прийтись тому, кто слишком часто оглядывается. К примеру, жена Лота превратилась в соляной столп.
И все же я готова рискнуть! Потому как хочу, чтобы и все остальные наши оставались со мной. Ольга, Йохан, моя мать, Карл, Вибеке, Мясникова Лили, все мои ученики, в том числе и странные чудаковатые взрослые, что прямиком из дома скорби приезжают на такси в школу живописи на Палермской улице, чтобы схватиться за кисти и вступить в борьбу с демонами. После их ухода где-то обязательно остается пустая упаковка салфеток Kleenex. Что, так или иначе, имеет глубокий смысл.
* * *
На следующий день я стою на втором этаже в ночной рубашке. Я только что проснулась и теперь вижу, как Грета выводит свой мопед на садовую дорожку. Она с кем-то беседует. Выглянув в окно, я вижу стоящего на тротуаре Якоба с большим барабаном под мышкой. Они над чем-то смеются, и я поспешно юркаю за балконную дверь, чтобы Якоб меня не заметил.
Когда он исчезает за живой изгородью, я спускаюсь и подхожу к Грете.
– Какую чудесную выставку ты устроила, – говорит она, застегивая шлем.
– Спасибо. Здо́рово, когда выходишь в свет. Во всех смыслах.
– Жизнь – это подарок, надо только самой его распаковать.
Это невероятно, но запас поговорок у Греты просто неисчерпаем.
– Кстати, Эстер, какой у нас сосед появился напротив! Якоб ведь очень собой хорош, правда?
– Мммм, – мычу я, поскольку отвечать мне неохота. – А как насчет его жены, Шарлотты? Ты ее видела? – спрашиваю я.
– Жены? Да у Якоба никакой жены нету. – Грета смотрит на меня с удивлением.
– Ну не жена, так сожительница Шарлотта.
– Голубушка, Якоб один живет. А Шарлотта… Ты, наверно, имеешь в виду его младшую сестру. Так она в Нью-Йорке обитает и, по словам брата, немножко выпендривается.
Сердце мое бешено колотится. Как будто кто-то беспорядочно лупит в литавры.
– Но она называла его «дорогой», – шепотом говорю я.
– Жемчужинка, она так наверняка всех называет. Она ж из Нью-Йорка.
* * *
Когда открывается новая дверь, возникает вопрос, что там за нею, путь к большой любви, к расширению горизонтов познания или же всего лишь проход в судомойню. Знать этого нам не дано. И надо просто повернуть ручку и принять то, что скрывалось за дверью.
Санкт-Петербургу вернули его прежнее название. А Ольга встретилась с Перлманом. На мастер-класс для всего оркестра прибывает живой Ицхак на костылях и со своей волшебной скрипкой. У сестры моей начинают дрожать губы, когда маэстро издает первый звук, и дрожь усиливается, когда он начинает говорить. У него необычайно глубокий голос, намного ниже ста герц. Она просто-напросто обожествляет Перлмана, хотя он едва достает ей до плеча.
– Он похвалил палитру моего звучания и красивое вибрато, – поет она в телефонную трубку.
Лучше и быть не может. Волосы у нее начинают потихоньку отрастать. И малюсенькие медовые завитки появляются за ушами. На лице вновь обозначаются брови дугой, готовые снова посылать в мир сигналы в диапазоне от восхищения до презрения. Но даже в таком состоянии Ольга изумительно хороша, словно в который раз только что вылупилась из лебединого яйца. Платье с мышеловкой теперь на ней редко увидишь, но оно все так же висит в шкафу на рю де ля Рокетт, just in case.
Выпадают дни, пролетающие в ритме свинга. Я лечу по улице с такой же легкостью, как на новых движущихся дорожках в аэропорту, которые просто обожает моя мать. Сила притяжения если и не отменена совсем, то, во всяком случае, ослабла. Каблуки мои снабжены крыльями, сердце мое генерирует электрический ток. В такие дни я устремляюсь ввысь, к облакам, к небу.
Ольга по-прежнему ходит по планете с Соломоновой Песнью песен под мышкой своей длинной руки. В ее растрепанной Библии Йохан сделал еще одну запись: «Ты чертовски хороша, Подружка-Цыганка!» Прямо на огромном пятне от паштета. Последний раз, когда я его