Розанов - Александр Николюкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти «нечаянные восклицания», отражающие «жизнь души», о которых говорит Розанов, записывались им на первых попавшихся листочках и складывались, складывались. Главное было «успеть ухватить», пока не улетело.
Стоило Розанову обратиться к его любимым темам, особенно в русской литературе, как он весь преображался, будто при виде любимого человека. Талант, сила мысли и чувства прямо-таки клубятся и выплескиваются таким живым словом, что, даже подчас не соглашаясь с ним, нельзя не оценить его умения завораживать читателя «метко сказанным русским словом».
Любопытны пометы о времени и месте, когда и где были сделаны записи, вошедшие в трилогию: «Когда болел живот», «На конверте „приглашение на выставку“», «В купальне», «За истреблением комаров», «В кабинете уединения» и пр. Иные из них могут показаться даже «нереальными» (например: «на подошве туфли»). Но, как пояснял сам Василий Васильевич, ничего необычного не было: просто при купании не было бумаги и записал «на подошве».
Эти пометы сами по себе мало что добавляют к тексту (мысль могла прийти в любом месте), кроме тех случаев, когда определяют весь смысл сказанного: «О Боборыкине», «О поэте Бальмонте». Однако они создают ощущение жизни, текущего момента («смерть Столыпина»), даже при несовпадении внутренней и внешней жизни: «Хороши делают чемоданы англичане, а у нас хороши народные пословицы (собираюсь в Киев; умер Столыпин)» (213).
Особенно много в трилогии помет: «За нумизматикой». Василий Васильевич в одном из писем М. Горькому сообщал: «У меня римских 1300. Греческих 4500. Больше, чем есть в Московском университете (150 лет собирали дураки и меньше моего собрали!!!)»[459]. А в «Опавших листьях» записал: «Отчего нумизматика пробуждает столько мыслей? Своей бездумностью. И „думки“ летят как птицы, когда глаз рассматривает и вообще около монет „копаешься“. Душа тогда свободна, высвобождается… Вот отчего я люблю нумизматику. И отдаю ей поэтичнейшие ночные часы» (180).
В конце 1916 года Розанов представил в студенческий журнал «Вешние воды», редактировавшийся М. М. Спасовским, рукопись своей книги «Об античных монетах» с подзаголовком: «Как и почему пришло на ум собирать древние монеты». Журнал предполагал начать печатать эту книгу на своих страницах как приложение, чтобы потом можно было вынуть эти листы из журнала и переплести в самостоятельную книгу. Революция помешала всему этому. Лишь после смерти Розанова Спасовский опубликовал эту рукопись в своей книге «В. В. Розанов в последние годы своей жизни», выпущенной Русским национальным издательством в Берлине.
Но не только нумизматика благотворно сказывалась на мыслительном процессе Василия Васильевича. Не без иронии, столь свойственной серьезному складу его ума, он сообщает в «Опавших листьях»: «Больше всего приходит мыслей в конке. Конку трясет, меня трясет, мозг трясется, и из мозга вытрясаются мысли» (358).
Для передачи живого разговора, эмоциональной взволнованности речи Розанов часто пользуется в трилогии курсивом, шрифтовыми выделениями и прочими графическими приемами, чтобы подчеркнуть личностный характер письма. Писатель нарушает привычные литературные нормы, сохраняет «случайность» записей. Даже сокращения, сделанные в кратких набросках «для себя», остаются неизменными в печатном тексте, чтобы лучше выразить «рукописность души».
Предвосхищая свою трилогию, Розанов писал в 1901 году: «Я — бездарен; да тема-то моя талантливая» [460]. На этот замечательный афоризм, в котором весь «маленький Розанов» с его «огромной темой», тогда же обратил внимание Н. А. Бердяев: «Автор этого афоризма необыкновенно талантлив, очень талантлив и Мережковский, но темы их еще более талантливы. Вот этой талантливости, этой гениальности тем… не могут переварить люди тем бездарных. А ведь большая часть нашего интеллигентного общества, исповедующего позитивистскую веру, живет темами бездарными, выполняет работы на темы самые банальные, заурядные, скучные и гордится этим пуще всего. И не только не понимает тем талантливых, новых, больших, но и не прощает тех, которые их ставят, к ним зовут. Проявляется какая-то рабская злоба против благородных тем, — гениальных, волнующих до глубины нашего существования»[461].
Но прежде чем говорить о «розановской теме», несколько слов о жанре трилогии, который не возник «вдруг», как пытаются представить дело некоторые исследователи за рубежом. «Заметки на полях непрочитанных книг», где появился афоризм, столь впечатливший Бердяева, а еще ранее «Эмбрионы» и «Новые эмбрионы» в книге «Религия и культура», как и другие публикации подобного рода, уже несли в себе форму и предчувствие трилогии.
Вот один из таких «эмбрионов» будущих «опавших листьев», открывающий соответствующий раздел в «Религии и культуре» (1899):
«— Что делать? — спросил нетерпеливый петербургский юноша. — Как что делать: если это лето — чистить ягоды и варить варенье; если зима — пить с этим вареньем чай»[462].
На вопрос Чернышевского, поставленный в заглавии его романа, Розанов предлагал дать бытовой ответ, исходящий из повседневной жизни России: «Делать нужно то, что было делаемо вчера».
С детской непосредственностью состарившийся Василий Васильевич писал Голлербаху: «Не помню кто, Гершензон или Вяч. Иванов, мне написал, что „все думали, что формы литературных произведений уже исчерпаны“, „драма, поэма и лирика“ исчерпана и что вообще не может быть найдено, открыто, изобретено здесь и что к сущим формам я прибавил „11-ую“ или „12-ую“. Гершензон тоже писал, что это совершенно антично по простоте, безыскусственности. Это меня очень обрадовало: он знаток».
8 марта 1912 года, прочитав за три часа только что полученную от Розанова книгу «Уединенное», М. О. Гершензон оценил ее как главную в творчестве писателя: «Это самая нужная Ваша книга, потому что, насколько Вы единственный, Вы целиком сказались в ней, и еще потому, что она ключ ко всем Вашим писаниям жизни»[463].
Особую заслугу автора Гершензон видит в том, что Розанов сумел «не надеть на себя системы, схемы» и имел «античное мужество остаться голо-душевным, как мать родила». В XX веке, где все ходят «одетые в систему, в последовательность», он не побоялся «рассказать вслух и публично свою наготу». Признавая, что Розанова нельзя мерить «аршином морали или последовательности», Гершензон замечает: «В 20–25 лет для меня Пушкинская ясность была каноном поэзии, а теперь вот я признаю за Вяч. Ивановым право писать непонятные стихи, потому что, кажется мне, он — Божьей милостью. Так и Вы — Божьей милостью».