Неудобное прошлое. Память о государственных преступлениях в России и других странах - Николай Эппле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже в Германии, где не может идти речи об оправдании каких-либо сторон жизни в Третьем рейхе (ср., например, многочисленные случаи негласного запрета на слово «автобан» в публичной дискуссии в Германии, критикуемые немецкой же общественностью как крайний пример логики политкорректности[366]), послевоенное осмысление прошлого чем дальше, тем больше шло по логике принятия ответственности, а не осуждения и покаяния. Вот цитата из письма автору этих строк немецкого культуролога Ольги Манзуры:
От прошлого нельзя отказываться, нельзя отрекаться от своей истории, какой бы кровавой и неприятной она ни была. Впрочем, прятаться от сложных вопросов и ответственности тоже нельзя. Немцы, надо сказать, вообще очень жадный народ, когда дело касается их истории. Они лучше будут каяться за Гитлера, чем допустят мышление типа «нашему государству 20 лет», или «это был не наш народ, пришли плохие австрийцы». Они спасают и позитивный, и негативный опыт. И именно на примере немецкой истории можно наблюдать, как важно не унижать человека, вываливая на него ответственность, которую он не может понести, а по крупицам возвращать ему утерянное достоинство. Впрочем, я не думаю, что немцы нашли окончательно верный путь и навсегда избавились от своего прошлого. Это путь, по которому этот народ еще идет, регулярно рискуя свернуть не в ту сторону. Но мне кажется, нам есть чему у них поучиться. Не только как осуждать, запрещать, сносить и прочее, но и как вдохновлять, изменять жизнь, и как жить дальше после такого низкого падения[367].
Выражение «историческая жадность» описывает ситуацию, когда народ предпочитает скорее каяться за грехи прошлого, чем перечеркивать его и строить все с нуля. Спасение и позитивного, и негативного опыта необходимо для сохранения коллективной идентичности нации. Внешний подход, призывающий видеть все в одном свете, этого не ухватывает. Не менее важно иметь в виду человека и не просто демонстрировать политическую волю, но учитывать его возможность «понести» накладываемое на него бремя вины или груз ответственности.
Это особенно полезно принимать во внимание в России с ее богатейшей традицией, во-первых, «обнуления», отказа от предыдущего куска истории при начале следующего, а во-вторых — пренебрежения мнением сограждан при таком отказе. Принцип «старый мир разрушим до основанья, а затем…» отличал отнюдь не только переход от Российской империи к СССР. Похожим образом важной частью самоидентификации в России 1990‐х было отталкивание от советского прошлого во всех его проявлениях, а в России 2000‐х и 2010‐х — отталкивание от «лихих 90‐х». Если вспомнить обстоятельства, при которых происходило крещение Руси при князе Владимире или ее вестернизация при Петре I, с какой регулярностью на протяжении веков реформы сменялись контрреформами, напрашивается вывод о том, что слом традиции в России более традиционен, чем ее сохранение.
Еще и поэтому мысль о принятии и позитивного, и негативного опыта довольно трудна для восприятия в России. Куда понятнее высвечивать в прошлом определенные сюжеты, темы и мотивы, на которые существует известный злободневный запрос, и работать с ними, отбрасывая остальное до тех пор, пока злоба дня не сменится.
С учетом того, что в России механизмы и традиции принятия прошлого практически отсутствуют, тем важнее попробовать проговорить, как именно можно пытаться их запустить. С одной стороны, подспорьем тут должно стать обращение к рассмотренным выше механизмам принятия семейного прошлого, с другой — вдумчивый анализ специфической российской социальной реальности, в первую очередь непростых отношений между обществом, частной жизнью и государством.
Принятие vs. отрицание
Принятие прошлого в том смысле, в каком о нем говорит психология и социология памяти, вовсе не означает оправдания и согласия с этим прошлым. Под принятием в данном случае понимается готовность не отворачиваясь посмотреть на все трудные для восприятия факты и обстоятельства. Осуждение вовсе не противоречит принятию и не противоположно ему, но является его критической практикой — так принимается дурное и преступное. Принятию противоположно не осуждение, но отрицание прошлого, которое обрекает индивида и социум на существование, «проникнутое беспокойством и неуверенностью», по слову Томаша Гросса, в постоянном опасении и оглядке, как бы не вскрылось что-то такое, о чем не хочется помнить и вспоминать. Практикой такого отрицания может быть как «обеление» прошлого, то есть непризнание или оправдание преступлений, так и его «очернение», то есть некритическое перечеркивание всего скопом. В обоих случаях речь идет об идеологической трактовке истории, тогда как реальная проработка предполагает максимально возможный отказ от идеологизации и попытку предметного и конкретного взгляда на события прошлого. Обе формы отрицания прошлого, и его обеление, и очернение, в конечном счете означают отказ производить ту самую работу принятия ответственности.
Было бы слишком просто, если бы проблемы с адекватным и неидеологизированным взглядом на прошлое существовали только у одной части общества, — у тех, кто склонен оправдывать преступления. Но действительно трудное прошлое трудно для всех по-своему: вспомним пример Израиля, сопротивлявшегося памяти о Холокосте в первые послевоенные годы. Современные споры о сотрудничестве с коммунистами в Польше показывают, что нарратив покаяния или ответственности за прошлое неплохо работает в качестве плетки, которой удобно хлестать политических оппонентов. В этой картине мира «они» («коммунисты», «кагэбэшники», «стукачи») всегда гнобили «нас» (чистых и «рукопожатных» диссидентов и борцов с несправедливостью), а любой новый случай обнаружения «компромата» не способствует дискуссии об общей ответственности за прошлое и лишь переводит его фигуранта из лагеря «своих» в лагерь «чужих».
Отказ от переключения в полноценный режим принятия прошлого приводит к еще одному широко распространенному следствию: к тому, что французский историк Диана Пинто в беседе с автором этой книги назвала «эффектом слоеного пирога». Речь идет о ситуации, когда осуждающий дискурс и дискурс оправдывающий не смешиваются, чтобы дать некий критический синтез, но образуют своеобразную чересполосицу очернения-оправдания. Критерий, позволяющий отличить реальный синтез от такой чересполосицы, — кратковременность готовности общества к критике и быстро нарастающая усталость от нее.
Так было с критикой польского антисемитизма: в начале 2000‐х польское общество согласилось потерпеть разговор об этом, но к середине 2010‐х уже ощутимо устало от него, что выразилось в усилении поддержки националистических сил и «дискурса гордости». Так было и с критикой советского прошлого в России: в 1990‐х дискуссиям на эту тему был дан зеленый свет, но уже в начале 2000‐х обнаружилась усталость и желание сменить тему. Реальная готовность к критическому разговору, как реальная работа с травмой, целительна, она не вызывает усталости и выгорания. Если же критический дискурс воспринимается как наложенный извне (собственными властями, ЕС и т. д.), он работает лишь до тех пор, пока хватает терпения, и обычно со временем вызывает обратное движение маятника.