Марлен Дитрих - К. У. Гортнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем вечером Габен плакал – злыми слезами, – шмыгая носом. Потом все воодушевленным хором спели «Марсельезу» и разошлись по разнообразнейшим пристанищам на диванах или на полу у других людей. Я предложила Габену свободную спальню в моем доме, сказав, что Хайдеде может спать со мной. Он и Ренуар жили в одном дешевом гостиничном номере и вели переговоры со студиями, чтобы сделать здесь картину. Но по-английски Жан изъяснялся совсем плохо и вообще пребывал в подавленном состоянии. Участие в съемках было, пожалуй, последней темой, о которой он задумывался.
– Тру́сы, – говорил он, сидя в тягостном настроении с привычной, собственноручно скрученной сигаретой в пожелтевших от никотина пальцах, и смотрел в пустоту, где продолжало висеть эхо гимна французской независимости. – Они сдались Гитлеру. Позволили чудовищу маршем войти в страну. В Виши собралось новое временное правительство, которое соглашается на любые требования, разделяя нас, как волосы, на чертов пробор… – Пепел с его сигареты падал на мой ковер. – Я хотел остаться и бороться. Но Ренуар заявил, что мы должны уехать, в противном случае нас заставят снимать фильмы для них или посадят. Я сказал ему, что приеду сюда, но только для того, чтобы заработать денег. А как только сделаю это, сразу вернусь бить нацистов.
– Мне очень жаль, – вздохнула я и прикоснулась к его понуро опущенному плечу, сердце мое разрывалось от боли. – Я знаю, что вы чувствуете. Знаю, каково это – потерять свою страну…
Жан хмыкнул:
– Вы не потеряли Германию. Вы уехали, чтобы стать американской кинозвездой. И Германию никто не завоевывал. Наоборот, это немцы захватывают всех.
Я отпрянула от него:
– Не будьте жестоки. Я потеряла Германию. И теряю ее все больше с каждым днем.
Габен нахмурился. Потом его гнев перешел в раскаяние.
– Простите меня, Великолепная. Я свинья. Не обращайте внимания на мои слова. Я не в себе.
Разумеется, это была правда, но мне казалось, что таким я люблю его еще больше – выброшенным на чужой берег, одиноким, отчаявшимся, нуждавшимся в моем утешении.
– Я могу вам помочь – просмотреть контракт, направить к моему агенту. Познакомить с разными людьми. Позаниматься английским.
– С вашим немецким акцентом? – сказал Жан, и при этом уголки его будто выточенного из камня рта тронула лукавая улыбка, он задумчиво смотрел на меня. – Вы бы сделали это? – Габен говорил так, будто никогда прежде не сталкивался с человеческой щедростью. – Вы бы сделали для меня все, если бы я попросил?
– Конечно, – кивнула я. – Почему нет? Я хорошо знаю, что означает быть европейцем, приехавшим в Америку и ничего не понимающим в…
У меня не хватило времени, чтобы закончить. Жан схватил меня и наконец сделал то, чего я хотела. Когда его рот смял мой, он сказал:
– Германия и Франция в одной постели. À propos.
Любовником он оказался грубым, ему неинтересны были разные изыски, но был силен, как баран, и голоден до меня, так голоден, что я представляла, как он раздирает зубами мою плоть. Я хотела не терять головы, но он этого не позволил – забрался на меня, закрыл мне обзор, так что я видела только его лицо, нечетко очерченное, львиное.
– Покажи мне, какая ты, – прошептал он. – Не она. Я хочу тебя.
Он отпер меня, как сейф, расширяя мою щель своим языком. Меня потрясло его напористое стремление вглубь, его необузданное желание. Когда все закончилось, я лежала оплывшей грудой, мокрая от нашего пота.
Жан закурил и сказал с усмешкой:
– Вот так побеждают французы.
Я надтреснуто хохотнула, ощущая жар его прикосновений, как будто они были вытатуированы чернилами на моей коже.
Тогда я поняла, что Жан пробил какую-то брешь во мне, проник в потайное место, куда я не пускала ни одного мужчину, даже Руди: там я долгие годы прятала болезненные воспоминания о своей связи с Райцем в Веймаре. Габен каким-то образом, не прилагая особых усилий, снял блокаду и показал, какой беззащитной может сделать влюбленность.
Я просила его остаться. Он послал за своим скудным скарбом. Среди его помятых саквояжей я увидела кожаный тубус и футляр от аккордеона.
– Открой, – сказал Жан.
Внутри лежали картины, вынутые из рам: Вламинк, Сислей, Ренуар и Матисс. Под моими пальцами блистала нежная красота, переливающаяся всеми цветами радуги, как отражения в Сене в солнечный день.
– Не трогай, а то испортишь покрытие, – предупредил Жан. – Пусть побудут у тебя. Я не хотел, чтобы нацисты сожгли их или украли.
Эти картины я вставила в рамы и повесила в нашей спальне. Габен начал учить английский под руководством нанятого мной учителя. Претенциозность голливудской ночной жизни вызвала у него отвращение. Он предпочитал сифоны с содовой, обшарпанные закусочные и негритянские джаз-клубы в темных закоулках, куда никогда не заглядывали знаменитости. Ему было неинтересно готовиться к звездному статусу. Он играл на аккордеоне у бассейна, в котором часто плавал обнаженным, или ездил на велосипеде по Брентвуду, любуясь тем, что он называл «la putain Америка», где люди выбрасывали слишком много мусора и, казалось, никого не волновало, что в Европе свирепствует война.
Я снималась в «Семи грешниках» с Джоном Уэйном. Габену тот сразу не понравился. Приехав на моем «кадиллаке» забирать меня со студии, он посмотрел на Джона волком и пробурчал себе под нос:
– Этот осел ночует у тебя в трусах?
– В данный момент нет, – ответила я, но перестала флиртовать с Уэйном, потому что у Габена был чересчур мрачный взгляд и я опасалась, не поднимет ли он скандал.
А вот до Ремарка ему совсем не было дела, хотя тот продолжал бессистемно трудиться над своим романом в бунгало, которое я для него снимала. Может быть, из-за того, что Ремарк, как и он сам, был изгнанником, или, что более вероятно, из-за моих рассказов о проблемах писателя в постели, Габен не рассматривал его как угрозу.
Однажды я вернулась с работы пораньше и застала Габена расхаживающим по саду в трусах и поглядывающим за обсаженную кустами низкую кирпичную ограду, которая отделяла мой дом от соседнего.
– Elle est folle[71], – шепнул он мне, когда я подошла и встала рядом. – Эта женщина в соседнем доме, она сумасшедшая. Она следит за мной. Каждый день около четырех я вижу ее сквозь кусты. Широкополая шляпа и солнечные очки. Она пялится на меня.
– Тебя это удивляет? – засмеялась я. – Ты сидишь тут голый, играешь на аккордеоне.
Жан схватил меня за руку:
– Нет. Говорю тебе, она что-то знает. Что, если она немецкая шпионка?
До сих пор я не интересовалась, кто мои соседи, – вокруг было полно людей из Голливуда, – поэтому связалась со своим агентом, чтобы навести справки. Это заняло несколько дней, но когда Эдди перезвонил мне, то с тревогой в голосе сообщил: