Генерал В. А. Сухомлинов. Воспоминания - Владимир Сухомлинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Щегловитов не выходил из пессимизма, а меня называл «неисправимым оптимистом». Признавая в своем образовании пробел по высшей математике, он при содействии Кованько проходил дифференциальное и интегральное исчисления.
Посетителей хирургического отделения было довольно много, но некоторые из них своей неосторожностью и бестактностью портили нам немало, до прекращения кое-каких льгот включительно. Своей энергией и разными действиями выручала нас Екатерина Викторовна, ее ходатайства почти всегда были успешны; продовольствием в самое трудное время она нас снабжала усердно, и появление ее среди узников подбадривало и оживляло всех. О всем том, что лично для меня делала моя жена, говорить не стану, понятно почему, а если помещаю эти строки, то потому, что с меня мои товарищи по несчастью взяли слово, – если я буду писать свои мемуары, то о ней упомяну как о сестре милосердия в самом высоком и благородном смысле этого термина, тогда самое светлое и радостное воспоминание о ней останется у всех, имевших возможность близко ознакомиться с ее высокими душевными качествами.
Эта так много выстрадавшая и столько горя перенесшая женщина действительно понимала страдания других и все, что только было в ее силах, делала для облегчения участи томящихся в неволе людей, рискуя не только своим и без того слабым здоровьем, но и безопасностью.
Удостоил нас своим посещением и Урицкий. Он обходил всех и разговаривал о деле каждого заключенного. У меня спросил только фамилию и больше ничего. Его визит имел последствия: не разрешены были свидания в палатах – их перенесли в коридор.
Посещение другого лица, из большевистского мира юстиции, имело для меня громадное значение по результатам, которые затем последовали.
Приехал Зорин, молодой, весьма благообразный на вид блондин, спокойно и толково излагавший свою мысль, производивший впечатление одаренного природным умом и здравым смыслом человека.
Когда дошла очередь до меня, он мне сказал, что мое дело закончено и его ведению не подлежит.
Я ему на это ответил, что сферы его деятельности я не знаю, но, по старым законам, как достигший 70-летнего возраста, я подлежал бы освобождению от присужденного мне наказания. На это Зорин, улыбаясь, мне заметил, что старых законов они теперь не признают. С этими словами он повернулся к сопровождавшему его офицеру, бывшему, если не ошибаюсь, присяжному поверенному, и тот ему подтвердил, что такой закон действительно в старых уложениях имеется.
Я же добавил, что непризнание старых законов следует отнести к тому, что новое правительство признает их недостаточно совершенными, не отвечающими справедливости, гуманности; все новое, устанавливаемое в этом отношении, не может же быть, в силу этого, хуже того, что было раньше. При таких условиях может не нравиться буква закона, но не смысл его, – в данном случае бесцельное мучение достаточно выстрадавшего старика.
Зорин внимательно слушал то, что я ему вразумительно и спокойно говорил, и видно было, что для него все ясно. Потом спокойно произнес: «Да, это так, что вы говорите, и хотя меня как будто и не касается, но на такое дело надо обратить внимание. Я напишу об этом в Москву, даже составлю такой пункт, который мог бы войти в декрет 1 мая, который там готовится».
Вот то, что сказал мне в заключение нашего свидания Зорин, говорят, простой мастеровой.
Этот его «пунктик» в декрете 1 мая 1918 года имел место, и меня из неволи освободили: представитель большевистской юстиции оказался по здравому смыслу и своей порядочности выше моих сенаторов.
* * *
Освобождение мое чуть не состоялось раньше, но могло при этом окончиться катастрофой. Караульную службу красногвардейцы исполняли, конечно, безобразно, часто наряд на смену предыдущего совсем не являлся.
Компания офицеров решила этим воспользоваться и освободить из «Крестов» часть заключенных в хирургическом отделении, в том числе и меня. Составили для этого свой караул, который прибыл в тюрьму, но, к счастью, вскоре после вступления настоящего нового караула; поэтому заподозрили что-то неладное и телефонировали в комендантское управление. Пока шли справки, караул благоразумно исчез, а мы лишь догадывались, что произошло нечто необыкновенное: у нашего здания появились патрули, был произведен обыск.
30 апреля вечером явился к нам в палату № 6 начальник тюрьмы со своим помощником и заявил о возможности моего освобождения, если завтра в декрете об амнистии будет ясно, что я этому подлежу. На случай такого для меня благополучия он переводит меня сейчас в другое помещение, из которого я мог бы немедленно выйти на свободу.
Товарищи в палате помогли мне уложить мои пожитки, которые остались на моей кровати, а я без всякого багажа, простившись сердечно со всеми, покинул хирургическое отделение, и помощник начальника тюрьмы повел меня по неведомой для меня дороге. Мы прошли несколько дворов и подошли к громадным железным воротам, которые сторожем были открыты, и перед моими глазами оказалась Нева, отражавшая в своем течении горевшие фонари на набережной.
С наслаждением полной грудью вздохнул я и перекрестился, почувствовав преддверие свободы. Помещение для меня приготовлено было в том же доме, где жил начальник тюрьмы. Постель была постлана, и я поистине спал «сном праведника», а утром пришел начальник тюрьмы со словами: «Поздравляю, вы – свободный гражданин, а у подъезда ждет извозчик, которому вы скажете, куда желаете ехать».
* * *
После моего освобождения 1 мая из «Крестов» радостное чувство, которое я испытывал, было почти повторением того, которое я переживал, когда произведен был в офицеры в 1867 году. Но в то время я получал известные права и становился в ряды нашей гвардии с определенным положением, шутка сказать, корнета. После закрытого учебного заведения – свободный человек!
Через 50 лет, тоже из «закрытого заведения», только другой совсем категории, я – тоже свободный гражданин и тоже с положением настоящего «пролетария».
Имущественное мое положение определялось формулой: «Яко наг, яко благ, яко нет ничего», то есть в условиях легкого и свободного передвижения.
За два года я потерял в весе около двух пудов. Сколько убыло у меня жизненной энергии, определить трудно, за неимением такого счетчика. Доверия же к людям осталось мало.
Освобожден я был из заключения по декрету об амнистии, то есть в порядке управления советской властью. Теперь это значило: жить! И я просто радовался моей свободе.
* * *
На квартире жены нельзя было мне жить по двум причинам. Во-первых, это было такое крошечное помещение, что и без всякого имущества человеку там места не было. А во-вторых, благодаря той травле, которой я подвергался за время моего процесса, своего рода популярность моего имени привлекла бы к квартире жены внимание таких людей, которым, безусловно, лучше было говорить: «Здесь не живет».
Нашлись добрые люди, недалеко от Нарвской заставы, которые меня приютили.
В июле я перебрался поближе к островам, чтобы подышать немного лучшим воздухом. Там пробовал рыбу удить на Неве и Невках, стал поправляться, меня начали узнавать в трамвае и на улице.