Наталья Гончарова - Вадим Старк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заканчивая это письмо и извиняясь за его краткость, Дантес оправдывается тем, что ему «в голову нейдет ничего, кроме нее», имея в виду Наталью Николаевну. Как он пишет, «о ней я мог бы проговорить ночь напролет, но тебе это наскучило бы». Письмо написано спустя пять дней после того, как Дантес был произведен в поручики Кавалергардского полка 28 января 1836 года. Во французской армии этот чин равнялся лейтенантскому. Пишет Дантес и о продвижении по службе князя Александра Ивановича Барятинского, поручика лейб-гвардии Кирасирского полка, откомандированного в марте 1835 года по собственному его прошению в войска Кавказского корпуса. Осенью того же года Барятинский был тяжело ранен, награжден золотой саблей, произведен в очередной чин, представлен к ордену Святого Георгия 4-й степени. Позднее он дослужился до чина генерал-фельдмаршала. О подобной карьере мечтал и автор письма.
В начале февраля 1836 года ухаживания Дантеса за Натальей Николаевной уже обратили на себя внимание общества. Первое по времени дошедшее до нас свидетельство, ставящее рядом имена Дантеса и жены поэта, принадлежит юной фрейлине Марии Мердер, дочери скончавшегося в 1834 году воспитателя наследника, генерал-адъютанта К. К. Мердера. Она сама была явно увлечена Дантесом, а потому внимательно следила за ним. 5 февраля 1836 года, вернувшись с бала у неаполитанского посланника князя ди Бутера, она записала в дневнике:
«В толпе я заметила д’Антеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне показалось, что глаза его выражали тревогу, — он искал кого-то взглядом и, внезапно устремившись к одной из дверей, исчез в соседней зале. Через минуту он появился вновь, но уже под руку с г-жой Пушкиной, до моего слуха долетело:
— Уехать — думаете ли вы об этом — я этому не верю — вы этого не намеревались сделать…
Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, — они безумно влюблены друг в друга! Побыв на балу не более получаса, мы направились к выходу. Барон танцевал мазурку с г-жою Пушкиной. Как счастливы они казались в ту минуту!»
Тем не менее эти ухаживания ни у кого, в том числе и у Пушкина, беспокойства не вызывали. В одном из писем жене из Михайловского всего четырьмя месяцами ранее поэт сравнивал новую поросль деревьев с молодыми кавалергардами на балах. Двумя годами ранее он высказался: «Я не стану ревновать, если ты три раза сряду провальсируешь с кавалергардом», — правда, тут же заметив: «Из этого еще не следует, что я равнодушен и не ревнив». Своеобразным откликом на эти пушкинские слова служит первое упоминание Дантеса о нем: «муж возмутительно ревнив». От внимания Пушкина конечно же не могло укрыться то, что замечали посторонние, да и Наталья Николаевна, как хорошо известно, обо всем рассказывала мужу — до поры до времени. Но это время еще не пришло.
Как следует из письма от 2 февраля 1836 года, Дантес уже был принят в доме Пушкиных, чего никак не могло произойти без ведома его главы и чего бы тот не допустил, если бы счел, что поведение гвардейца выходит за рамки светских приличий. Судя по всему, Дантес оказался принятым в городской квартире Пушкиных в доме Баташева на Гагаринской набережной именно на рождественской неделе, когда общение в свете менее всего стеснялось установленными нормами. В пользу такого предположения говорит и тот факт, что в предыдущем письме речь шла только о встречах в общественных местах. Таким образом, мы можем теперь более точно датировать время, когда Дантес начал бывать у Пушкиных.
Шестого февраля, на другой день после общения с Натальей Николаевной в доме князя ди Бутера, Дантес был замечен графами Паниными в привычном для него амплуа: «Неудача с маскарадом в Большом театре, где мы нашли один сброд. Дантес выставлял себя напоказ для нашей забавы, и мы вернулись весьма расстроенные неудачным вечером».
Тот же Соллогуб сообщает: «В ту пору (в феврале 1836 года. — В. С.) через Тверь проехал Валуев и говорил мне, что около Пушкиной увивается Дантес».
Один из самых блестящих кавалергардов, князь Александр Трубецкой, так отзывался о Дантесе: «Он был статен, красив; на вид ему было в то время лет 20, много 22 года. Как иностранец он был пообразованнее нас, пажей, и как француз — остроумен, жив, весел. Он был отличный товарищ и образцовый офицер. И за ним водились шалости, но совершенно невинные и свойственные молодежи, кроме одной, о которой мы узнали гораздо позднее. Не знаю, как сказать: он ли жил с Геккерном, или Геккерн жил с ним… В то время в высшем обществе было развито бугрство. Судя по тому, что Дантес постоянно ухаживал за дамами, надо полагать, что в сношениях с Геккерном он играл только пассивную роль. Он был очень красив, и постоянный успех в дамском обществе избаловал его: он относился к дамам вообще как иностранец, смелее, развязнее, чем мы, русские, а как избалованный ими, требовательнее, если хотите, нахальнее, наглее, чем даже принято в нашем обществе».
Пушкин же на слова сестры Ольги Сергеевны по поводу Дантеса: «Как он хорош собой» заметил: «…это правда, он хорош, но рот у него, хотя и красивый, но чрезвычайно неприятный, и его улыбка мне совсем не нравится». Лев Николаевич Павлищев со слов матери рассказывал: «Дантес обладал безукоризненно-правильными, красивыми чертами лица, но ничего не выражавшими, что называется стеклянными глазами. Ростом он был ниже среднего, к которому очень шла полурыцарская, нарядная, кавалергардская форма. К счастливой внешности следует прибавить неистощимый запас хвастовства, самодовольства, пустейшей болтовни».
Шестого марта Дантес начинает свое очередное письмо Геккерену с уверений в своей к нему привязанности и в победе над «пожиравшей» его до того страсти:
«Мой дорогой друг, я все медлил с ответом, но у меня была настоятельная потребность читать и перечитывать твое письмо. Я нашел в нем всё, что ты обещал: мужество, чтобы вынести свое положение. Да, поистине, в человеке всегда достаточно сил, чтобы одолеть всё, что он считает необходимым побороть, и Господь мне свидетель, что уже с получением твоего письма я принял решение пожертвовать ради тебя этой женщиной. Это было важное решение, но и письмо твое было таким добрым, в нем было столько правды и столь нежная дружба, что я ни мгновения не колебался; с той же минуты я полностью изменил свое поведение с нею: я избегал встреч так же старательно, как прежде искал их; я говорил с нею со всем безразличием, на какое был способен, но уверен, не выучи я наизусть твоего письма, мне не достало бы духу. На сей раз, слава богу, я победил себя, и от безудержной страсти, которая пожирала меня 6 месяцев и о которой я писал тебе во всех письмах, во мне осталось лишь преклонение да тихое восхищение созданием, заставившим мое сердце биться столь сильно.
Сейчас, когда всё позади, позволь сказать, что твое послание было чрезмерно суровым, ты отнесся к этому слишком трагически и строго наказал меня, стараясь уверить, будто знал, что ничего для меня не значишь, и говоря, что письмо мое было полно угроз. Если оно и вправду имело такой смысл, тогда признаю, что безмерно виновен, но только сердце мое совершенно неповинно. Да и как же твое-то сердце не подсказало тебе тотчас, что я никогда не причиню тебе горя намеренно, тебе, столь доброму и снисходительному ко мне. Видимо, ты окончательно утратил доверие к моему рассудку, правда, был он весьма слаб, но все-таки, мой драгоценный, не настолько, чтобы бросить на весы твою дружбу и думать о себе прежде, чем о тебе. Это было бы даже не эгоизмом, это было бы самой черной неблагодарностью. Ведь доказательство — доверие, которое я выказал тебе; мне известны твои принципы в этой части, так что, открываясь, я знал заранее, что ты ответишь отнюдь не поощрением. Я просил укрепить меня советами в уверенности, что только это поможет мне одолеть чувство, коему я попустительствовал и которое не могло сделать меня счастливым. Ты был не менее суров к ней, написав, будто до меня она хотела принести свою честь в жертву другому, но это невозможно. Верно, что были мужчины, терявшие из-за нее голову, она для этого достаточно прелестна, но чтобы она их слушала, нет! Она же никого не любила больше, чем меня, а в последнее время было предостаточно случаев, когда она могла бы отдать мне всё, и что же, мой дорогой друг? — никогда ничего! Никогда!