Сильные. Книга 2. Черное сердце - Генри Лайон Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Готово!
— Держится крепко?
— Ага!
— Поднимайте ее!
Куо-Куо подхватили в шесть рук. Помогли перебраться на оленьи шкуры — откуда и взялись?! — велели ухватиться руками за кол. Тетя Сабия села сзади, поддерживая боотуршу за спину, мама возилась там, куда я старался не смотреть.
— Тужься!
— Дыши! Дыши глубже!
— Я, наверное, никогда не рожу, — сказала мне Жаворонок. Лицо ее было белей снега. — Умру, а не рожу. Как только мамы нас рожали?
Прибежал мастер Кытай, гремя связкой черпаков:
— Вот! Вот! Не в горстях же воду таскать?
Черпаки женщины забрали, а самого кузнеца погнали в три шеи. Зайчик, сильно поумневший в последнее время, приволок целый ворох одеял — и удрал, не дожидаясь напоминания. С повитухами остался один Баранчай: то ли его не считали за человека-мужчину, то ли доверяли больше нашего.
Я мерил шагами поле для праздников. Уйти не решался: вдруг понадоблюсь? Подошел к Нюргуну: брат стоял голый, широко расставив могучие, перевитые жилами ноги. Как я мог забыть! Черное сердце пуще прежнего билось в его груди, а значит, битва продолжалась. Удары черного сердца изматывали Нюргуна стократ больше, чем удары кулака Кыс Нюргун.
Я скрипел зубами от бессилия. Почему так? Почему Нюргун вечно приходит ко мне на помощь, а я — нет? Вот он, я — рядом, не за тридевять земель! Живой, здоровый! И как прикажете мне, слабаку, удерживать чужую черную дыру в повиновении?
Подойдя ближе, я сел у его ног.
— Кустур первый меч сковал, — сказал я. — Представляешь? Умсур лягушку съела. Обернулась стерхом, клювом цапнула: ам! Сам видел, клянусь! Мотылек боком ходить выучился. Мне зимнюю шапку справили, новую. Ободрали волчью голову с ушами... Я в ней — сова совой!
Я сидел рядом с ним, на земле, как на скальном козырьке, и мне снова было десять лет, а может, двенадцать или четырнадцать. Он стоял рядом со мной, прямей лиственницы, навеки прикованный к столбу, беспощадной оси миров. Он держался из последних сил, а я рассказывал ему о сотне мелочей, тысяче пустяков, не зная, слышит он меня или нет. И пока я говорил о событиях и происшествиях, о том, из чего складывается жизнь, мой брат сжимал края черной дыры, надевал на сердце один стальной обруч за другим, не позволяя сердцу лопнуть.
Мы были в железной горе. Нет, это он был железной горой.
— Ты Уота победил. Ты верь мне, я знаю, что победил. И состязания ты выиграл. Я теперь женюсь, понял? Нет, я уже женился. Ты гулял на моей свадьбе. А потом мы поехали домой: я с Жаворонком, ты, Айталын. Жаворонку пегого конька оседлали, крепенького. Чепрак узорчатый, пестрый, сбруя в колокольцах, брякунцах... Ты на Вороне, я на Мотыльке. Айталын с тобой, в седле. Ты ее защищать вызвался. Нет, Айталын здесь осталась, у дяди Сарына. Мы же ее за Зайчика выдали! Вот я балбес, голова дырявая...
Женщины обступили рожающую Куо-Куо. Сидя у ног Нюргуна, я, считай, и не видел кузнецову дочку. Это хорошо, это правильно. Негоже человеку-мужчине на такое смотреть. Один раз мне довелось видеть, как рожает тетя Сабия. Спасибо, больше не хочу. Я и тогда не хотел, но дядя Сарын не оставил мне выбора. Вокруг женщин мелькал Баранчай — блестящий, быстрый, как прежде. Подавал черпаки с теплой водой, принимал испачканные лоскуты ровдуги, взамен находил чистые...
С неба падал дождь, косой и колючий. Капли на лету превращались в хлопья снега, в ледяные иглы. Земля па̀рила, высыхала, трескалась от палящего зноя. Трескался лед на реке, которого миг назад не было. Стужа пробирала до костей. Снег покрывал молодую, только проклюнувшуюся траву. С упрямством самоубийцы трава лезла вверх, и снег с неохотой таял, обнажая голый камень. Зубчатое солнце, похожее на колесо механизма, плясало в небе, чертило огненные дуги — с восхода на закат, с заката на восход. Небо темнело, светлело, в нем проступали россыпи звезд, знакомых и незнакомых: моргали, исчезали, загорались вновь. На цветущий багульник сыпались осенние листья — желтые, бурые, багряные. Вокруг не росло ни единого дерева, листья валились с небес — так, наверное, опадают звезды, в которых выгорело все время. Сопки меняли очертания, осыпа̀лись, исчезали. Вместо них вырастали другие: новые, острые. Озеро затянуло ряской и тиной, оно превратилось в болото. Река пересохла, впрочем, новый поток проложил себе русло по дну оврага…
Никто не обращал на это внимания. Куо-Куо рожала, женщины с Баранчаем были при деле.
Я тоже был при деле.
— Мы вернулись, обустроились. Тонг Дуурай мою жену украл, беременную...
Зачем я это сказал? С чего?! Язык, как обычно, выскочил впереди рассудка. В защиту бедняги-рассудка я мог выдвинуть только одно: он был занят. Картины сменяли друг друга, проявлялись в воображении — в памяти?! — так резко и четко, словно я и впрямь пережил всё это, а после еще раз двадцать вспомнил на сон грядущий, и не сумел заснуть. Вот, ветер с заката: ледяной, зубастый. Невесть откуда валится буран, кипит пурга, снег хлещет землю по озябшим щекам. Жаворонок опрометью выбегает на двор, хочет забрать под крышу загулявшего щенка. Я кричу, что ей нельзя бегать, и в бесноватых южных небесах открывается провал: темный, вихрящийся зев. Муть, мгла, смерч вертится волчком, подхватывает мою жену вместе с визжащим щенком... Щенок вернулся, упал, сломав спину, и я долго стоял над дохлым животным, потрясая кулаками, пока не усох достаточно, чтобы способность думать вернулась к Юрюну Уолану.
— Дедушка? — спросил я. — Дедушка Сэркен? Твоя работа, старая сволочь?
Никто мне не ответил, кроме Нюргуна:
— Украл? Не люблю.
Голос моего брата дрогнул, сорвался. Но он все-таки сумел задать вопрос:
— Ты ее спас?
— Ты ее спас, — сказал я, видя то, о чем говорю, как наяву. — Ты дрался с Тонгом на огненном аркане...
Острей острого, как нож под лопаткой, я почувствовал собственную беспомощность. Нюргун бился с Тонгом, вихревой аркан, сплетенный из языков пламени, плясал над кипящим морем, грозя покончить с обоими бойцами, а я ничем не мог помочь брату. Я даже жену не мог спасти, пока они дерутся — я не знал, где Тонг спрятал Жаворонка. Много позже выяснилось, что великан держал пленницу рядом с восточными бухтами Энгсэли-Кулахай, на краю поля Хонгкурутт, где у Тонга был дом. Там Жаворонок и родила маленького Ого-Тулайаха, Дитя-Сироту, нашего с ней первенца, там его и выкрали, а потом выкрали снова, и я ничего не мог поделать, кроме как ждать и терзаться. Нож ворочался под лопаткой, никчемность болью растекалась по телу, бесполезность шибала в голову крепче ядреного кумыса, и я хотел замолчать, но не позволил себе эту слабость.
Нюргун держал дыру, я видел свою грядущую жизнь. Можно сказать, что у меня была собственная дыра, черная прожорливая дырища, которую кровь из носу следовало держать. Каждый держит, как умеет. Я, например, рассказывал брату о том, что он спас меня с Жаворонком, и нашего сына спас, и вообще без него мы бы пропали пропадом. Язык костенел, видения грозили свести меня с ума, но разве мне оставили выбор?