Пролетарское воображение. Личность, модерность, сакральное в России, 1910–1925 - Марк Д. Стейнберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воскрешение, аллюзии на которое в дореволюционных текстах встречались эпизодически, становится основным и преобладающим образом в новой поэтике избавления, привносящим, пусть метафорически, дополнительные элементы чудесного в представления о жизни и революции. Воскрешение может мыслиться как личное, индивидуальное событие. Мечтая на Рождество о встрече с любимой, Александровский пишет о предстоящем свидании: «воскрешаю в радости и муке» [Александровский 1917b]. Но гораздо чаще воскрешение имело экзистенциальный и политический смысл. Иногда притязания на бессмертие были довольно скромными. И. Садофьев в эпилоге поэтического реквиема по погибшим в Гражданской войне уповал на то, что память сильнее смерти и способна возвращать мертвых к жизни, даруя им бессмертие: «А может быть… а может быть, / и вы, и я бессмертны будем, / и павших к жизни мы разбудим» [Садофьев 1921а: 27]. Однако большинство писателей были гораздо требовательней. Михаил Герасимов, например, так писал об освобождении рабочих от мертвящей заводской жизни:
Согбенный каждый был, кургузый,
В заводском склепе погребен,
Сорвал вдруг саван синей блузы,
Воскрес и к солнцу устремлен.
[Герасимов 1918b: 17]
Воскрешение означало полную победу над смертью[476]. В конце Гражданской войны Алексей Крайский пишет о том, как революционеры шагают вперед по трупам и костям павших, и воображает, как они воскреснут в эпоху «новой красоты», когда будут существовать лишь «радостные мечты», и новый «гимн» утешит их и даже в «мертвом трупе жизнь» разбудит [Крайский 1921: 8–9]. Мечты о преодолении смерти, которые занимали умы многих рабочих писателей, повторяют тему, поднимавшуюся в русской литературе и до и после 1917 года, и не всегда их следует понимать только в символическом аспекте. Вера в возможность буквального воскрешения мертвых и бесконечного продления человеческой жизни была одной из характерных «научных» фантазий раннего большевизма, следствием широко распространенного мнения, будто Октябрь знаменует начало нового мира, переход в новую духовную и экзистенциальную реальность, в которой все законы и ограничения, включая само время, могут быть рационально опровергнуты и в конечном итоге упразднены [Масинг-Делич 2020; Bergman 1990: 239–243; Tumarkin 1981: 43–45]. Для А. Платонова преодоление смерти было главной целью человеческого прогресса: «История есть путь к спасению через победу человека над вселенной. И мы идем к бессмертию человечества и спасению его от каземата физических законов, стихий, дезорганизованности, случайности, тайны и ужаса» [Платонов 1922е: 28].
Но какой бы буквальный смысл ни приобретали порой эти фантазии, источник их притягательности – эмблематический потенциал сакральных образов воскрешения и вечной жизни. Воскрешение больше всего ассоциировалось с началом новой эры, с апокалиптическим возрождением мира. Говорилось, что революция привела людей «в великий канун Воскресенья» [Александровский 1918g]. И это воскресение являлось одновременно символом освобождения, выхода за пределы и преображения. Потому Платонов, как и многие другие пролетарские писатели, предсказывал, что мертвые восстанут из гробов: «мы все воскреснем» благодаря силе «сознания, света и спасения», и все человечество переродится в «нового сильнейшего бога» [Платонов 1920d][477]. Как и воскрешение Христа, это был нарратив о спасении всего человечества. Петр Орешин писал в 1918 году: «Ныне Миру дарует Русь последнее Воскресение» [Орешин 1918h]. Владимир Кириллов, традиционно объединяя в революционном нарративе народные и сакральные мотивы, так описывал спасение всего человечества: и «…колокол древнего веча с твоих нерушимых вершин / вещает народам, что близится день Воскресенья» [Кириллов 1920: 4][478].
Титаны, боги, мессии
Хотя некоторые писатели-рабочие воображали избавителя как Иисуса – напрямую, с помощью аллюзий или метафорически (порой трудно определить намерение автора)[479], – гораздо чаще спасение мыслилось ими как подвиг нового и в большей степени абстрактного богоподобного героя, в частности нового «пролетарского мессии». Часто мифологизированная спасительная сила пролетариата как класса репрезентировалась, как на ряде плакатов и картин того времени[480], в виде символического титана, исполина, богатыря, великана или владыки[481]. В высшей степени популярна у рабочих писателей была тема уподобления людей богам и создания нового социалистического Богочеловека. В первые дни после Октябрьской революции В. Кириллов написал о том, как старый Бог смотрит сверху на меняющийся мир, с беспокойством и грустью осознавая, что «люди сами стали боги» [Кириллов 1917b][482]. Эта гуманистическая концепция (и очень древняя мечта человечества) была характерна для той эпохи и часто повторялась. П. Бессалько писал в 1918 году в журнале Петроградского Пролеткульта: «…мы не боимся проклятий бога», так как «наш бог мы сами» [Бессалько 1918f: 14]. А. Платонов был согласен с ним: «Познаны нами тайны вселенной, / в душах тревога молчит. / <…> / Каждый сегодня богом быть может, / Небо над каждым горит» [Платонов 1921d].
Самое главное то, что эти новые боги выступали как спасители. Порой их представляли как избавителей, подобных Христу:
Пусть бежит моя кровь алой лентой из ран,
Буду гимны я петь, умирая.
<…>
Человеком я стал, Царь земли, Царь зверей,
Вечной жизни святое мечтание.
[Смирнов 1918b]
Иногда эти спасители заявляли о том, что появились на свет чудесным образом, подобно Христу: «Мать никакая нас не рождала. / Руку невесты никто