Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Борис Михайлович Парамонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И. Т.: Брюсов, автор этого знаменитого моностиха («О, закрой свои бледные ноги»), при всей своей трезвой организованности баловался наркотиками. Цветаева об этом сильно сказала: он искал недостающего ему вдохновения. И вот как раз у Гиппиус есть интереснейшее суждение о Чехове в связи с понятием нормы. Я уверен, что вы мимо него не пройдете.
Б. П.: Конечно. Это из мемуарной книги Гиппиус «Живые лица» – едва ли не лучшего ее произведения, много интереснее ее художественной прозы. Вообще ее проза малоудачна, попросту сказать, посредственна. Она и пьесы писала, одна из них нашумела – «Зеленое кольцо». Но, безусловно, хороши у нее стихи, здесь она подлинный новатор.
Я неизвестно с каких пор, при Сталине еще, был знаком с одним ее стихотворением. Должно быть, в каком-то вузовском учебнике вычитал. И название для той поры необычное – «Электричество»:
Две нити вместе свиты,
Концы обнажены.
То «да» и «нет» – не слиты,
Не слиты – сплетены.
Их темное сплетенье
И тесно, и мертво.
Но ждет их воскресенье,
И ждут они его.
Концов концы коснутся —
Другие «да» и «нет»,
И «да» и «нет» проснутся,
Сплетенные сольются,
И смерть их будет – Свет.
Эффектное стихотворение, ничего не скажешь. И вот еще одно – очень нашумевшее, вызвавшее скандал, его сочли порнографическим. Называется «Боль», 1906 года сочинение.
Красным углем тьму черчу,
Колким жалом плоть лижу,
Туго, туго жгут кручу,
Гну, ломаю и вяжу.
Шнурочком ссучу,
Стяну и смочу.
Игрой разбужу,
Иглой пронижу.
И я такая добрая,
Влюблюсь – так присосусь.
Как ласковая кобра, я,
Ласкаясь, обовьюсь.
И опять сожму, сомну,
Винт медлительно ввинчу,
Буду грызть, пока хочу.
Я верна – не обману.
Ты устал – я отдохну,
Отойду и подожду.
Я верна, любовь верну,
Я опять к тебе приду,
Я играть с тобой хочу,
Красным углем зачерчу…
Очень эффектное сочинение – очень искусно пущенное всё на глагольных рифмах.
И. Т.: Как-то сразу и не поймешь, почему современники приняли это за порнографию.
Б. П.: Знаете, Иван Никитич, есть такое бытовое изречение простенькое: каждый понимает в меру своей испорченности. Я вот и думаю: кто был испорченнее – Зинаида Гиппиус или ее чопорные читатели. Это нам, детям Фрейда и сексуальной революции, впору видеть в этих стихах описание орального секса – но неуж и современники Гиппиус такое видели?
И. Т.: Думаю, что люди всегда и все понимали правильно, только не всегда позволяли что-то прилюдно говорить.
Но как и почему меняется норма? Помнится, мы вспоминали при этом Чехова.
Б. П.: Да, это мемуарная книга Гиппиус «Живые лица», в которой есть большой кусок о Чехове. Мережковский и Гиппиус, путешествуя по Италии, встретили в Венеции Чехова с Сувориным. И вот что пишет о Чехове Гиппиус как раз касательно пресловутой нормы:
…скажу несколько слов о Чехове. А у него не только не было «седин», но даже чувствовалось, что никогда никаких и не будет. <…> Но оттого, что Чехов – мне, по крайней мере, – казался природно без лет.
Мы часто встречались с ним в течение всех последующих годов; и при каждой встрече – он был тот же, не старше и не моложе, чем тогда, в Венеции. Впечатление упорное, яркое; оно потом очень помогло мне разобраться в Чехове как человеке и художнике. В нем много черт любопытных, исключительно своеобразных. Но они так тонки, так незаметно уходят в глубину его существа, что схватить и понять их нет возможности, если не понять основы его существа.
А эта основа – статичность.
В Чехове был гений неподвижности. Не мертвого окостенения: нет, он был живой человек и даже редко одаренный. Только все дары ему были отпущены сразу. И один (если и это дар) был дар – не двигаться во времени.
Всякая личность (в философском понятии) – ограниченность. Но у личности в движении – границы волнующиеся, зыбкие, упругие и растяжимые. У Чехова они тверды, раз навсегда определены. <…> Чехов не знал узлов. И был такой, каким был – сразу. Не возрастая – естественно, был он чужд и «возрасту». Родился сорокалетним – и умер сорокалетним, как бы в собственном зените.
«Нормальный человек и нормальный прекрасный писатель своего момента», – сказал про него однажды С. Андреевский. <…> Слово же «нормальный» – точно для Чехова придумано. У него и наружность «нормальная», по нем, по моменту. <…>
Даже болезнь его была какая-то «нормальная», и никто себе не мог представить, чтобы Чехов, как Достоевский или князь Мышкин, повалился перед невестой в припадке «священной» эпилепсии, опрокинув дорогую вазу. Или – как Гоголь постился бы десять дней, сжег «Чайку», «Вишневый сад», «Трех сестер» и лишь потом – умер. Иногда Чехов делал попытки (довольно равнодушные) написать что-нибудь выходящее из рамок нормального рационализма. Касался «безумия» (не безумие ли Гоголь, не безумие ли черти Достоевского и даже старец Зосима, да и Толстой не безумец ли со своим «Хозяином»?), но у Чехова в таких вещах выходило самое нормальное сумасшествие, описанное тонко, наблюдательно, даже нежно и – по-докторски извне. Или же получалась – это гениально сказал про «Черного монаха» один мой друг – просто «мрачная олеография».
<…>
Чехов, уже по одной цельности своей, – человек замечательный. Он, конечно, близок и нужен душам, тяготеющим к «норме» и к статике, но бессловесным. Он их выразитель «в искусстве». Впрочем – не знаю, где теперь эти души: жизнь, движение, события все перевернули, и Бог знает что сделали с понятием «нормы». Ведь и норма – линия передвижная; Чехов был «нормальный человек и писатель момента», т. е. и нормы, взятой в статике.
Б. П.: Создается впечатление, что Чехов видится ею как некий приземленный реалист, писатель, так сказать, беспроблемный. Но это впечатление, навеянное скорее всего его внешним обликом и