Нюрнбергский дневник - Густав Марк Гилберт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг Шахта будто прорвало:
— Как у них вообще хватило наглости ввергнуть страну в войну, не спросив об этом народ? После этой речи Гитлера в Хосбахе в 1937 году святой обязанностью всех фюреров было пойти к Гитлеру и в лицо сказать ему, что он ведет народ к войне! Они могли высказать ему протест и в связи с намечавшимся нападением на Польшу! Но эти проклятые вояки только и знают, что щелкать каблуками и рапортовать: «Яволь, мой фюрер! Есть организовать войну!» Нет, щадить я их не собираюсь… После Штрейхера Геринг самый отвратительный тип на этой скамье подсудимых — вульгарный тип, проворовавшийся разложенец!
Камера Йодля. Йодль посмеивался над признанием Франка.
— Я спрашиваю себя, насколько он искренен. В старые добрые времена это был маленький царек, отгородивший себе кусочек Польши в качестве своего персонального Рейха. Сколько головной боли он мне доставлял! Ему очень хотелось заполучить в свое подчинение и железные дороги, и все остальное.
Когда я упомянул о том, как Франк поддел Геринга, лукавая усмешка Йодля могла свидетельствовать лишь об одном — он был страшно этим доволен.
И тут же потребовал от меня уточнений — действительно ли Гесс получил приказ фюрера об уничтожении евреев в Освенциме в 1941 году — то есть тогда, когда такое решение еще не могло быть оправдано серьезностью положения на фронтах. Я подтвердил, что это действительно имело место в 1941 году, напомнив Йодлю о том, что даже в 1940 году уничтожение евреев полным ходом шло в Треблинке, только не такими темпами, однако Гесс сумел должным образом отладить технику умерщвления. Выслушав это, Йодль умолк и некоторое время сидел, опустив голову. Я попытался угадать, о чем он размышлял.
— А этот ваш Гитлер сидел в это время с вами в ставке и рассуждал о том, как уберечь фатерланд и честь германской нации, — попытался я нащупать болевую точку.
Йодль сокрушенно кивнул.
— Все верно. Гитлер не имел понятия о чести и человечности, людей он рассматривал как массу, как сырье для претворения в жизнь своих честолюбивых планов. Это мне стало ясно еще тогда. И оценивались люди только в той мере, в какой они полезны и выгодны для него. Чисто человеческий подход был абсолютно чужд ему. И я постоянно в этом убеждался. Теперь я даже готов усомниться в целесообразности российской кампании, на которой он так настаивал, и в том, что были исчерпаны все дипломатические возможности, то есть я хочу сказать, что сейчас уже не верю во все это. Я скорее готов поверить в то, что ему просто приспичило одолеть русских и что тогда был самый подходящий момент для этого. Тогда мы все ему верили, верили в то, что положение действительно безвыходное, в необходимость войны. Ведь, считали мы, будь это не так, разве стал бы он на ней настаивать? Однако что касалось политического развития в целом, тут нас предпочитали держать в неведении.
— А как обстояло дело с нападением на Польшу? — поинтересовался я.
— А так же. Сегодня понятно, что необходимости в этой войне не было никакой. Мы исходили из того, что все дипломатические средства были испробованы, но это ведь не так.
Йодль рассуждал о вине Гитлера и его пропагандистов в том, что они ни словом не обмолвились ни вермахту, ни немецкому народу о своих истинных намерениях, и снова высказал мнение о том, как Гитлер злоупотребил верой в него и патриотизмом немецкой молодежи. К числу обманутых он относил и самого себя.
— Особенно хитроумно он заговаривал зубы наиболее умной части нации. Это ведь не просто отчаявшиеся от нужды безработные или истеричные дамы. Он апеллировал к пониманию людей поумнее. Никогда бы Движению не заручиться такой мощной поддержкой у народа и не обрести такого престижа, если бы к нему не примкнули те, кого народ знал и кому доверял. В этом смысле пропаганда одержала крупную победу.
Я спросил Йодля, что было бы, если бы солдаты и генералы еще в 1942 году убедились бы, что эта война никому не нужна и что их правительство сделало основным инструментом международной политики хладнокровный геноцид. Тут Йодль на минуту задумался, прежде чем дать ответ.
— Вермахт отреагировал бы ужасно. Не знаю, что бы произошло. Немецкий солдат он ведь не дикий зверь. Он не сомневался, что воюет за правое дело, а офицеры никоим образом не проявляли религиозной нетерпимости. И осознание того, за что же они боролись, возымело бы самые ужасные последствия.
— Вы имеете в виду революцию?
— Трудно сказать. В период войны такие императивы, как послушание и позор предательства, так легко не отбросишь.
Камера Дёница.
— Больше или правильнее Франк сказать не мог, однако ему следовало выступать лишь от своего имени. Он принадлежал к числу самых оголтелых нацистов, ему не следовало пытаться убедить всех, что и остальной народ такой же оголтелый. Но, что касается меня, моя позиция солдата, как я и прежде заявлял, была совершенно отличной от его.
Затем Дёниц сказал несколько слов по поводу защиты Шахта.
— Этим политикам не следовало бы так уж заноситься. В конце концов, ведь не моряки и не солдаты, а электорат и политики привели Гитлера к власти, и если это дурно кончилось, нашей вины здесь нет. Когда объявлена война, никто не ждет от нас, что мы скажем, от нас ждут лишь одного — чтобы мы воевали.
23 апреля. Защита Фрика. Равнодушие Фрика
Обеденный перерыв.
За едой многие из обвиняемых не скрывали своего разочарования тем, что Фрик отказался выступить на суде лично. Фриче указал на то, что Фрик, будучи высокопоставленным правительственным чиновником, многое мог бы прояснить. Функ намеревался задать Фрику кое-какие вопросы. Я заметил, что Фрик, по-видимому, думает лишь о спасении собственной шкуры. Шпеер на это одобрительно кивнул.
Что касается самого обвиняемого Фрика, то он проявлял удивительную индифферентность. Он считал, что его показания могли лишь прояснить его отношение к полицейской системе, да и в этом аспекте он мог сказать очень немногое.
Внизу на скамье подсудимых Геринг, заметно удрученный разоблачениями в ходе процесса и негативным отношением к нему некоторых обвиняемых, попытался завязать разговор. Однако охотников вступить с ним в беседу не нашлось. Наконец, к нему подошел низкорослый, вечно взвинченный Заукель. Заукель желал уточнить у бывшего рейхсмаршала, верит ли тот, что в Освенциме действительно было уничтожено два с половиной миллиона евреев.
— Нет, нет — нет, конечно, — без промедления ответил Геринг. — Я это обдумал, нет, технически это абсолютно неосуществимо.
— Но вы же своими ушами слышали показания Гесса, — вмешался я, — и должны помнить, что Гесс описал этот способ во всех тонкостях. Это была действительно программа массового истребления.
— А вы сами-то там были? — не скрывал раздражения Геринг.
— А где были вы? — отпарировал я. — Теперь вы утверждаете, что это, мол, неправда. Было бы куда лучше, если бы вы действительно не допустили, чтобы такое стало осуществимым!