Свободная ладья - Гамаюнов Игорь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, конечно, только «в бурях», только в движении к ускользающему горизонту, только в собственном самосовершенствовании, сопряжённом со взлетами и падениями, может быть уверенно-спокойной душа, ищущая гармонии в нашем негармоничном мире! Как же я раньше этого не понимал?! И вот только сейчас ребёнок, выучивший несколько лет назад «с голоса» эти стихи и в трудную минуту возвративший их мне, заставил меня открыть их смысл заново, изменив моё состояние.
Дочь засмеялась, увидев мою улыбку: «Я так и знала, что ты развеселишься».
Тогда-то я и сделал своё нигде и никем не зарегистрированное открытие Закона сохранения духовной энергии: как бы ни выматывали тебя тяготы жизни, как бы ни казались напрасными душевные траты, к тебе вернётся энергия твоего душевного порыва – обновлённой. И будет двигаться дальше – от одной души к другой, осуществляя процесс бессмертия.
…А недавно я убедился, что открытый мной много лет назад закон неотменим ни при каких обстоятельствах.
Дочка моей дочери Саша – дитя своего времени, и потому затеваемые ею игры весьма конкретны. Да, конечно, ей нравится сам процесс перевоплощения – в ловца жирафов, за которыми она будто бы отправляется в Африку, затем – в самого жирафа, привезённого в Московский зоопарк, но крайне важен и конечный результат – бурная распродажа в кассе зоопарка вдруг подорожавших билетов. Сама стрижет полоски бумаги – они у нас становятся дензнаками, сама пишет на них четырёхзначные цифры.
Смотрю с ужасом – прагматик растёт!
Этот избалованный городскими удобствами ребёнок летом в деревне напросился со мной на рыбалку, пообещав не хныкать. И ни разу не пискнул, хотя мы бродили почти весь день по заросшим ивняком берегам Клязьмы, где нас терзали комары и жгла крапива.
Но у ребёнка была конкретная цель – поймать окуня. И окунь клюнул именно на её маленькую легкую удочку и был с радостным «ах!» извлечён.
А вернувшись в Москву, мы играли с ней в книжный магазин.
Работала касса. В ходу были нарисованные Сашкой банкноты достоинством от одного миллиона и выше – такие вот у нас дорогостоящие книги.
Она накупила их столько, что завалила ими весь диван. С серьёзнейшим выражением листала их, делая вид, будто бегло читает. Потом, видимо, чтобы доказать это, вдруг вскинула руку к небу летящим жестом и стала декламировать то, что запомнила с маминого голоса:
Белеет парус одинокий
В тумане моря голубом…
…И снова, как много лет назад, знакомые с детства слова взлетали свободно и звонко, словно чайки над морской зеленоватой зыбью. И диван, заваленный книгами, накренился, превратившись в бегущий по волнам парусник, взлетел на пенистый гребень, ухнул вниз и снова взлетел и, осыпанный солёными брызгами, понёсся к туманному горизонту, взрезая живой малахит покорённого моря.
Жаворонки над степью
24 марта 2005 г.
1
На исходе зимы мне всегда вспоминается та летняя поездка в саратовское Заволжье. И не только из-за обычной для этого времени московской тоски по тёплому солнцу.
Именно в эти дни, когда начинают подтаивать сугробы, бездну лет назад, почти в сказочные времена моя баба Дуня накануне Родительской субботы лепила из теста жаворонков и, запекая их, обещала скорый приход весны. И, понимая моё нетерпение, посылала во двор с одной пичугой – её нужно было пристроить на крышу дровяного сарая, чтобы она подманила других птиц, на чьих крыльях уже летело к нам, в степь, вдоль Волги, из самой Астрахани, южное тепло.
Так странно оказались сцеплены далёкие временные пласты из-за одного эпизода.
Случился он в летний день, когда небо дышало июльским жаром, клубились чёрным облаком грачи вдоль шоссе и бескрайними казались пожелтевшие пшеничные поля, а на зелёных свекловичных квадратах маячили цепочки женщин в цветастых платках. Через четыре часа езды мы оказались на широкой улице Питерки, где я прожил первые пять лет своей жизни и куда через сорок лет приехал на «уазике» своего племянника Александра Панина повидать родные места.
Наш «уазик», миновав площадь с клубом и магазином, тормознул на широкой улице, возле приземистой вербы, в тени которой млели гуси; племянник резко просигналил, крикнув появившейся в калитке пожилой женщине:
– Тёть Марусь, иди сюда, старого знакомого привёз.
Мы стояли у ворот, и тётя Маруся озадаченно приговаривала:
– Не узнаю чтой-то.
Она была очень уж дальней родственницей, угадать во мне пятилетнего мальчишку не могла, и я по совету племянника снял очки:
– А если так?
Всмотрелась, заохала:
– Боже ж мой, взгляд, как у бабы Дуни! Да ведь ты внук её?!
Ошеломлённый «узнаванием», думал потом: давно нет на свете бабы Дуни, а взгляд её – вот он, жив, я на мир смотрю её глазами. Но ведь прежде чем передать мне свой взгляд через свою дочь Анастасию, Евдокия Ивановна Голубева получила его «в наследство» по родословной цепочке. Кто-то задолго до неё, распахнув веки, жадно и зорко смотрел этими же глазами на здешние ковыльные степи и парящего коршуна в синем небе.
2
Той, последней в жизни бабы Дуни, весной, в марте, она пекла жаворонков, отвечая между делом на мои настырные, впервые возникшие и совершенно неразрешимые вопросы о жизни и смерти.
Мне, пятилетнему, было непонятно, куда девается живой человек, когда умирает – нет, не его тело (это я видел – открытый гроб с восковым лицом умершего, уже мало похожего на себя, черневшую рядом свежевырытую могилу), а его голос, блеск глаз, улыбка. Их же нельзя закопать. Нет, нельзя, соглашалась баба Дуня. Объясняла: они остаются с нами.
– На фотокарточке? – догадывался я.
– И на фотокарточке тоже, – соглашалась она.
– А ещё?
– В душе – твоей и моей.
– А душа – это что? То, что болит, да?
– Ну, бывает, болит, а бывает – поёт.
Как поёт душа, я знал: за праздничным столом видел поющих родичей. Их лица вдруг становились красивыми, их можно было разглядывать без конца. Они пели про «степь да степь кругом», про «путь далёк лежит», а я знал эту степь – она начиналась за нашим задним двором, колеблясь на ветру серебристо-сизыми волнами ковыля. И «путь далёк» был мне уже знаком: в четыре года так далеко ушёл гулять в ковыли, что, утомившись, уснул; искали меня всем селом, а помог найти коршун. Он упорно кружил над какой-то одной точкой, спускаясь всё ниже. Этой точкой оказался я. Заприметила коршуна моя глазастая тринадцатилетняя сестра Люба (через сорок лет её сын Александр Панин и привезёт меня в родные места).
– А ты тоже скоро умрёшь? – безжалостно допытывался я у бабы Дуни, вспомнив, как она недавно охала, прижав руку к сердцу, приговаривая: «Вот она, смерть моя, рядышком».
– Даст Бог, ещё поживу, – морщась в улыбке, отвечала она, извлекая из печки противень с подрумянившимися жаворонками.