Свободная ладья - Гамаюнов Игорь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дай-ка мне ножик, – попросил Виктор, – я тоже когда-то такие дудки делал. Правда, не здесь, на берегу Днестра.
4 Неслучайный эпизод бытия
Москва, август 2007 г.
Из дневника Виктора Афанасьева:
…Странное было ощущение – там, в степной моей Питерке. Будто открылось мне что-то. Что? Казалось мне, будто понял я, о чём спорили мой отец и учитель Бессонов – каждый всей своей жизнью, придя в итоге к одной истине. Её записал отец в 75-м году в своём, дошедшем до меня почти через три десятка лет, дневнике: власть не должна становиться системой подавления человеческого достоинства. Власть обязана охранять его. Всею своею мощью обязана она формировать такое правосознание, которое вытравляло бы из наших отношений даже малейшее желание унизить другого – страхом насилия и принуждением ко лжи. Ведь без человеческого достоинства человек дичает, утрачивая способность быть памятью и совестью тех, кто жил до нас.
Когда вырезанная мной из майгуна дудка, там, на склоне запруды, где мы сидели с племянником, ожила и вскрикнула, точно так же, как это было на берегу Днестра бездну лет назад, я подумал: это детство окликает меня. А вместе с ним и – моя родословная, которую чуть было не утаил от меня отец. И через неё – история моего Отечества, окликая, спрашивает: «Кто ты? Зачем ты? Где твой дом? Что ты сделал, чтобы дети твои и внуки жили в нём людьми, чувствующими себя здесь, на земле, неслучайным эпизодом бытия?..»
Мы возвращались из Питерки следующим утром. Снова проезжали мимо бывшего помещичьего сада, шумящего густой листвой, мимо мёртвой лесополосы. И казалось, сучья этих, когда-то зелёных, а сейчас высохших, деревьев, погубленных головотяпской мелиорацией, были воздеты к небу то ли в последней мольбе, то ли в бессильном проклятии…
Ветви старой яблони
7 сентября 2007 г.
…Живу в деревне, один. Ночь. Выхожу на крыльцо. Останавливаюсь у старой яблони. Днём в её коряво-извилистых, чешуйчатых ветвях видел цветного упитанного дятла, похожего на озабоченного врача, – он недоверчиво простукивал кору, удивляясь: а ведь под ней – жизнь.
Небо в тучах. Ветер шумит в листве, раскачивает мачту антенны (её высочённый хлыст воткнут в железную трубу, врытую в землю), стучит в прогнувшийся краешек кровли. Далеко за рекой небо чуть светлее. Может быть, завтра облака разойдутся?
Слышу в темноте глухой стук – это ветер стряхивает с ветвей яблоки. Каждое утро собираю их в пластмассовый таз, несу в дом. Там они везде: на подоконниках, на полу, в плетёных корзинах, на круглом столе в каминной комнате. Увесистые, бледно-зелёные, с прозрачными, акварельно-розовыми мазками на боках. Всё вокруг пропиталось их терпким духом. Антоновка!
Возвращаюсь в дом. Разбираю постель, а над кроватью – снимок в рамке, ДПБ тридцатипятилетней давности: трёхлетняя наша Наташка с дедом Фёдором Фёдоровичем и бабушкой Зинаидой Дмитриевной.
В тот летний день мы с Наткой удили ротанов на подмосковном Салтыковском пруду, и она, увидев долгожданную родню, идущую со станции, кинулась навстречу, а я – к фотоаппарату. Но снять бурные объятия не успел – нацелился и щёлкнул, когда Наталька, получив из рук бабушки яблоко и немедленно надкусив его, важно шла впереди, озаряемая улыбками Ф.Ф. и З.Д.
Только сейчас, став дедом, понимаю, что они чувствовали, когда лохматая девчушка в выцветшем застиранном платьице неслась к ним по тропинке с победным воплем. Только сейчас, называя по известной инерции Наташину дочку Сашу Наткой, ловлю себя на ощущении, что моя семейная жизнь словно бы пошла по второму кругу.
Вспомнилось… Тогда, в начале семидесятых, мы жили впятером на Хорошёвке, в тесной двухкомнатной, откуда я сбегал в соседнюю библиотеку, если нужно было что-то написать срочно (работал в ежедневной газете). Библиотека размещалась в длинном строении барачного типа, стоявшем в самом начале Хорошёвского парка, где мы все по очереди выгуливали своё шумно-подвижное дитя.
Как-то сижу в полупустом читальном зале, у широкого окна, медленно вылепливаю абзацы, зачёркиваю, пишу заново. И чувствую: что-то за окном происходит. Поворачиваюсь, вижу: наше дитя, поддерживаемое мамой Людой, карабкается к оконному карнизу, машет мне варежкой, тёплая шапка сдвинулась набекрень, глаза сияют, а за её спиной – белый заснеженный парк, исчерченный синеватыми тропинками. Мы пообщались через стекло – жестами и улыбками, и пошли мои девчонки по тропинке дальше гуськом – впереди Наталька, за ней мама Люда с санками на верёвке.
Я смотрел им вслед, ошеломлённый. Я вдруг понял: вот эти две жизни и есть то главное, без чего нет меня. Это моя маленькая вселенная. Хрупкая и единственная. Ради неё – моё существование. Мне, именно мне предназначено защитить её от подстерегающих нас бурь и бед. Я смотрел им вслед, почему-то уверенный, что всё у меня получится.
Там, у окна, я пережил минуты счастья такой светоносной силы, что его хватило потом на все остальные годы.
А ведь было всякое. Трепали нас бури, тускнел горизонт, давили низкие тучи, казалось – нет им конца, но вспоминалось окно читального зала, смеющиеся родные лица за стеклом, синеватые тропинки в заснеженном парке, и – жизнь продолжалась.
И ветер растаскивал облачную муть, вычищая в моём семейном мире небо до первозданной синевы.
«И тогда повеет ветер странный»
25 июля 2001 г.
1
…В тот ясный летний день мой велосипед с привинченным к нему вторым седлом нес меня и мою двухлетнюю пассажирку (называющую меня дедика Иг) по лесным опушкам, полянам, тропинкам, пока не принёс, уже к вечеру, на берег Клязьмы.
Там мы остановились в некотором остолбенении, потому что речная излучина и просторное небо над ней цвели роскошными малиново-алыми красками; из облаков же, огнём охваченных, вылеплялся фантастический облик многоэтажного парусника, медленно уплывающего за синюю кромку леса.
А над водной гладью реяли стрижи. Роняя резкие жестяные вскрики, черной молнией перечеркивали они эту неповторимую в своих подробностях красоту, словно проделывая срочную работу. Они торопили приближение ночи, напоминая: и твоя жизнь тоже конечна; её Утро далеко позади; её Полдень тоже минул, а наступающий Вечер непременно сменит вечная Ночь.
Ощущение жуткое. Будто открывается пропасть под ногами.
Как-то у Бердяева наткнулся на такое признание:
Я часто испытывал… тоску в чудный лунный вечер… в солнечный день в поле, полном колосьев… Эта счастливая обстановка вызывала чувство контраста с тьмой, уродством, тлением…
Подумал: а были бы мы способны без этого чувства контраста воспринимать красоту? Дорожить временем? Вслушиваться (с ощущением единственности мгновения!) в сумбурный лепет ребёнка, впервые в жизни увидевшего речную излуку, закат и полёт стрижей над водой?