Пещера - Марина и Сергей Дяченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Плевать, – сказал он, корчась от боли.
И свет желтой настольной лампы медленно померк в его глазах.
* * *
В десять вечера она вздрогнула от телефонного звонка.
– Павла, – сухой голос Тритана в трубке. – Собирай вещи.
Она не удержалась и всхлипнула. Все это время ей было плохо, очень плохо. Черно, непроглядно, тяжело и душно.
– Павла, – голос в трубке чуть смягчился. – Ничего страшного. Просто собери свои вещи, не много, один чемодан… Все, что ты хотела бы взять. У тебя есть время.
– Я Стефане позвоню, – сказала она сквозь всхлипы.
Тритан помолчал.
– Знаешь… Не стоит. Она ведь сразу примчится, будет… Короче говоря, подумай, стоит ли?
– Я человек, – сказала она еле слышно. – Я хочу просто… хочу спокойно жить.
– Так будет, – сказал Тритан неожиданно ласково. – Не плачь. Все образуется – скоро… Я приеду к двенадцати, будь готова, ладно?
– Я ведь ХОТЕЛА тебе сказать, – прошептала она через силу. – Я ведь собиралась… сказала бы, я…
– Ничего страшного. Теперь не имеет значения… Пока.
Короткие гудки.
* * *
Около одиннадцати вечера в квартире Ковича раздался звонок у двери.
Раман сидел в кресле. «Скорая» пять минут как уехала; в комнате пахло так, как никогда не пахнет жилье здорового человека, но Раман чувствовал себя лучше. Уже ничего.
Когда прозвучал звонок, Раман подумал о двух молоденьких врачицах из «Скорой», которые, возможно, решили, что двух автографов на двух открытках будет недостаточно, что за труд по всаживанию шприца в режиссерский зад следует добавить еще что-нибудь, например, анализ мочи на сувениры…
– Входите! – крикнул он. Вряд ли крик получился хоть сколько-нибудь звучным.
Тот, кто звонил у двери, воспользовался приглашением и вошел. И по шагам его, широким и мягким, Раман понял, что никакие хохотушки из «Скорой» тут не при чем.
– Раман? Это я.
Кович приподнялся в кресле – но тут же опустился обратно.
Вот как. Пришел поставить точку. Увидеть его слабость, увидеть трясущиеся руки, может быть, если повезет, даже и слезы…
Егерь.
Темная фигура в дверях перегородила свет, падающий из кухни.
– Раман? Я пришел сказать, что вы великий режиссер.
Кович молчал.
Надо было попросить хохотушек оставить открытой форточку. Тогда предательские запахи больницы выветрились бы скорей.
– То, что вы сделали… это великий спектакль. Вы талантливее самого Скроя… Хоть его зовут Вечным драматургом. Вы поставили вечный спектакль.
– Издеваетесь? – спросил Раман хрипло. Тот, что стоял в дверях, покачал головой:
– Нет. Если бы ваш спектакль был бездарен… ну, ординарен хотя бы. Ну просто удачен… он имел бы право на жизнь.
На улице пели. Шли, вероятно, обнявшись, веселые студенты и пели, пели, горланили…
– Все, что родилось, – сказал Раман через силу, – имеет право на жизнь.
– Кроме тех случаев, когда оно несет в себе смерть.
Раман поймал его взгляд. Тритан смотрел на коробку кассеты, сиротливо лежащую на краю стола.
– Искусство, – сказал Раман яростно, – не может нести смерть.
Песня под окнами отдалялась и отдалялась, чтобы там, где-то уже на соседней улице, взорваться смехом и девчоночьим радостным визгом.
Человек, стоящий в дверях, поднес к глазам циферблат часов:
– У меня мало времени. Пять минут.
– Зачем вы пришли?!
– Чтобы кое-что вам сказать.
Тритан чуть отступил – желтая полоска света, пробивающегося из кухни, легла ему на лицо.
– Я пришел сказать вам, Кович, что вы гениальный режиссер. Я пришел сказать, что вы жалкий самовлюбленный эгоист. Слепец, прущий напролом. Я прекрасно понимаю, что вы сейчас испытываете – но мне вас не жаль. Я хочу, чтобы вы знали: своим спектаклем… я же просил, я же предупреждал!.. своим спектаклем вы, кажется, погубили Павлу.
Стало тихо. Не шумели под окнами, и даже сорняки, разросшиеся за лето в цветочных ящиках на балконе, не шелестели под первым осенним ветром. И молчал поселившийся на кухне сверчок.
– Вы реализовались, – сказал Тритан шепотом. – Вы сделали это, вас есть с чем поздравить… Вы заставили их думать о Пещере, о том, какая Пещера гадкая и страшная… Вы никогда не видели, как тысячи людей прут друг на друга, стенка на стенку. Как взрываются… бомбы, и летят в разные стороны руки и ноги, виснут на деревьях… Война… Вы такого слова… не осознаете. И уж конечно вы не представляете, как это – на сто замков запирать двери, ходить по улице с оглядкой, входить в собственный подъезд, держа наготове стальную болванку… Каково это бояться за дочь, которая возвращается из школы. И ничего, ничего с этим страхом не сделать. Вы никогда… Вы заставили добрых зрителей плакать о бедных влюбленных и бояться злого егеря, а ковровое бомбометание?! А ядерные боеголовки?! А миллион влюбленных, истребленных в течение дня?! А ямы, где по колено воды, где людей держат месяцами? А «лепестки»… Когда идешь по черному полю, и трава рассыпается у тебя под ногами, с таким характерным… треском…
Раман проглотил слюну.
Тритан Тодин стоял в дверях, хотя ему не так просто было удержаться на ногах. Раман никогда не думал, что егерь может испытывать подобные чувства.
Стоящий в дверях человек увидел его реакцию. Губы его растянулись в подобие усмешки:
– Да, удивляйтесь. Удивляйтесь, господин Вечный Режиссер.
– Что вы говорили о Павле? – спросил Раман хрипло.
Улыбка Тритана превратилась в оскал:
– Павла… Обстоятельства сложились таким образом, что сам факт существования Павлы… есть угроза современной цивилизации. Сегодня, в отсутствие координатора Охраняющей главы, мне удалось добиться отсрочки… Потому что Охраняющая и Познающая тянут, как обычно, в разные стороны. Потому что сегодня меня еще слушали… Но завтра…
– Только троньте ее, – сказал Раман, вдруг ощутив в себе достаточно силы, чтобы подняться из кресла. – Пусть только ее тронут, сокоординатор, и я…
– Дурак вы, – сказал Тодин тихо. – Во-первых, после сегодняшнего я уже не сокоординатор. Во-вторых… что вы знаете о вакуумной бомбе, сааг семь тысяч-прим?!
На какое-то мгновение Раману показалось, что Тодин рехнулся.
– Что? – переспросил он механически.
– Сааг семь тысяч-прим, – устало сказал Тритан, – это ваш идентификационный номер в базе данных… в большом компьютере Триглавца.
Снова стало тихо, но осенний ветер на этот раз осмелел, и сорняки в цветочном ящике зашелестели негромко и сухо, как бумага.