Голубиные перья. Рассказы - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стенли почувствовал нажим, насупился:
— Да не надо никому знать.
— Ты намерен работать?
Стенли не понял вопроса. У него было две работы. Он служил смотрителем — или сторожем — при школе, где учительствовал брат, а на летний сезон уходил к Бернарду разнорабочим — копал канавы, мешал бетон и сколачивал опалубку, имея кое-какие плотницкие навыки. И хотя он всегда ощущал себя на грани решительного духовного преобразования — образования Стенли так и не завершил, оставшись без аттестата; над ним маячил свет, которому было все никак не воссиять в неразберихе будней.
— Почему бы и нет? — ответил он, и Моррис что-то удовлетворенно проворчал.
Но это был хороший вопрос, поскольку двухмильный путь в городок сквозь лесные дебри, казалось, от раза к разу не сокращался, а, напротив, возрастал, как обычно и происходит с большинством расстояний. Очередной предмет обстановки, изъятый из его комнаты в городке и водворенный на этой старой кухне, делал его уход все более окончательным. Было особенно дико выходить из дому до зари, во влажной бурой невнятице утра, когда первый косой луч еще не пробился сквозь стволы деревьев, а ветви отягчены тусклыми каплями, которые виделись ему застывшими наплывами ясной ночи; когда Стенли покидал свое упорядоченное пространство, ему чудилось, что он разрывает оболочку, слишком торопит созревание плода. Дом стал его второй кожей. Стенли особенно любил контраст между пиломатериалами, сиротливо сбившимися в кучу под плеткой непогоды и будто мечтавшими вернуться в свое изначальное сучковатое и ветвистое состояние, и новенькими заплатами из свежей сосны, опрятными, пахучими и ладно пригнанными. Латание, с его привкусом спасения, всегда нравилось Стенли. Расставшись с отроческой тягой к модным вещам, он предпочитал старую одежду, чудом не попавшую в кучу тряпья, нанося тем самым поражение Времени, — хотя все эти чиненые прорехи и бедные заплаты придавали ему, несмотря на их аккуратность, несколько жалкий и безумный вид. И та же самая безотчетная ненависть к излишествам, бережливая наклонность к отсрочке привели к тому, что промежутки между посещениями парикмахерской становились все больше, а бриться он стал через день, удваивая срок годности лезвий. Его ярая внутренняя чистоплотность обернулась внешней неопрятностью — перевертыш, обычный для камеры-обскуры его странных отношений с обществом. Ему все меньше хотелось входить в это общество, даже подземными переходами подвального этажа школы. Он знал, что школьники смеялись над его сутулостью, его медлительностью. Опасливо, понимая, как и в своих первых опытах близости с женщинами, что может получить нагоняй, но постепенно переплавляя чувство вины в какое-то странное равнодушие, он стал уклоняться от работы, поначалу в отдельные дни, потом — по целой неделе. Он отпустил бороду. К его удивлению, она оказалась рыжей, хотя вообще-то он был брюнет. Однажды к нему пришел старший брат.
Бернард нарушил его одиночество не так резко, как Моррис, но более весомо; для слуха, отвыкшего от звуков более громких, чем пение птиц или вечерняя трескотня насекомых, его голос казался мощным и грубым вторжением в ткань жизни. Было воскресенье; Бернард, одетый в темный костюм, стоял на зеленой прогалине. Он вспотел и был раздражен.
— Я потратил чертовски много времени, пока тебя отыскал.
— Там есть каменная ограда, она должна остаться по левую руку. Я и сам часто здесь плутаю. — Стенли был удивлен звуком собственного голоса, похожим на сухой хруст; целыми днями он ни с кем не разговаривал, хотя иногда напевал.
— Скажи, ты псих или прикидываешься?
— Я могу побриться, если мне нужно в город.
— Я не только про бороду, хотя, да будет тебе известно, она у тебя совсем оранжевая.
— Знаю. У меня здесь есть зеркало.
— Мои мальчики спрашивают: где дядя Стен?
— Пусть приходят. Если захотят, могут остаться на ночь. Но только одни, без друзей. Много народу у меня не поместится.
— Что это, по-твоему, за вольное житье?
Стенли задумался; казалось, Бернард придавал большое значение его ответу.
— Вольное житье?
— А ты знаешь, что говорят в городе?
— Обо мне?
— Говорят, что ты стал отшельником.
Стенли ощутил прилив странной радости, прохладное прикосновение утреннего света. Его невнятному существованию были приписаны определенность и достоинство. Он стал отшельником. Один брат был подрядчиком, другой учил детей, третий жил в Калифорнии, а вот он — отшельник. Куда лучше, чем иметь аттестат; но разве он достоин?… Стенли осторожно ответил:
— Мне как-то и в голову не приходило.
Теперь, казалось, и Бернард пришел в приятное расположение духа. Он передвинул ноги и будто нашел наконец достаточно надежные пазы для их непомерной черной тяжести.
— А все-таки, о чем же ты думал? Может, к этому как-нибудь причастны Лоретта, Лайнбах, кто-то еще?
Стенли вспомнил эти имена. Лайнбах был старшим смотрителем, а Лоретта — одинокая женщина, жившая в трейлере. Лайнбах был сухопар и суетлив, со вдавленными висками и яркой сеткой прожилок на носу. Он никогда не разлучался с женой, обитавшей в каждой складке его неизменно чистой и безупречно отутюженной серой рабочей рубашки, и демонстрировал столь рьяную заботу о четырех больших школьных котлах, что казалось, будто их жар поддерживает и его температуру тела. Лоретта была бело-розовой и мягкой, и любила пиво, и смеялась, думая о том, как лихо судьба покатила ее трейлер и забросила ее сюда, на край кукурузного поля. Вьюнок обвивал блоки из шлакобетона, заменившие колеса трейлера. Стенли всегда восхищался оборудованием ванной и кухни: оно откидывалось на никелированных шарнирах, а затем ловко возвращалось в нужные емкости. Но иногда Лоретта делалась неистовой и желчной; безудержное отчаяние и беспричинная буря негодования захлестывали ее мягкость и сотрясали уютные отсеки трейлера. Стенли подозревал, что даже он, Стенли, каким-то образом причиняет ей зло. Однажды, в последний день перед рождественскими каникулами, он нечаянно загасил огонь в третьем котле, забросив слишком много угля. Лайнбах, с посеревшим лицом и вмиг поблекшими прожилками на носу, ринулся воскрешать огонь с такой свирепой поспешностью, плюясь такими грязными немецкими ругательствами, что Стенли подумал, уж не Лайнбахово ли сердце он по оплошности заставил трепетать и задыхаться. Догадка о неслучайности этих явлений странным образом охладила его чувства к Лоретте. Похоже, в мире наблюдался свободный выход страстей, которые могли спалить его. Он ответил Бернарду:
— Нет, кажется, никто.
— Ну так что? В чем же дело? Ты здесь сгниешь.
— Ты видел Лайнбаха?
— Он просил меня сказать тебе, чтобы ты больше не приходил. Школа не может держать у себя в штате придурка, им надо о детях думать.
Из-за этого уродливого слова «придурок» (он так и видел змеящиеся Лайнбаховы