Осип Мандельштам - Олег Лекманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Письма поэта последнего периода воронежской ссылки удивительным образом сочетают в себе нешуточный вызов с почти детскими мольбами о помощи.
«…я сообщаю: я тяжело болен, заброшен всеми и нищ. На днях я еще раз сообщу об этом в наше НКВД и сообщу, если понадобится, правительству. Здесь, в Воронеже, я живу как в лесу. Что люди, что деревья – толк один. Я буквально физически погибаю» (из новогоднего письма Н. С. Тихонову от 31 декабря 1936 года; IV174). «Узнай следующее: в конечном счете мне предложено жить на средства родных (?) или убраться в любую больницу, откуда меня вышвырнут в дом инвалидов (к бродягам и паралитикам)» (из письма от 8 января 1937 года брату Евгению, не приславшему денег; IV: 175). «…ты ведешь себя как скверный мальчишка, надеющийся избежать ответственности» (из письма ему же; IV: 176).
«Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои сольются с ней и растворятся в ней, кое—что изменив в ее строении и составе.
Не ответить мне – легко.
Обосновать воздержание от письма или записки – невозможно» (из письма Ю. Н. Тынянову от 21 января 1937 года; IV: 177).
«Вы знаете, что я совсем болен, что жена напрасно искала работы. Не только не могу лечиться, но жить не могу: не на что. Я прошу вас, хотя мы с вами совсем не близки» (из письма К. И. Чуковскому от 9 (?) февраля 1937 года; IV: 180).
«Жить не на что. Даже простых знакомых в Воронеже у меня почти нет. Абсолютная нужда толкает на обращение к незнакомым, что совершенно недопустимо и бесполезно» (из мартовского письма Н. С. Тихонову; IV: 181).
«…человек, прошедший через тягчайший психоз (точнее, изнурительное и острое сумасшествие), – сразу же после этой болезни, после покушений на самоубийство, физически искалеченный, – стал на работу. Я сказал – правы меня осудившие. Нашел во всем исторический смысл. Хорошо. Я работал очертя голову. Меня за это били. Отталкивали. Создали нравственную пытку. Я все—таки работал. Отказался от самолюбия. Считал чудом, что меня допускают работать. Считал чудом всю нашу жизнь. Через Р/2 года я стал инвалидом. К тому времени у меня безо всякой новой вины отняли все: право на жизнь, на труд, на лечение. Я поставлен в положение собаки, пса» (из письма К. И. Чуковскому от 17 апреля 1937 года; IV: 185).
«Повторяю: никто из вас не знает, что делается со мной» (из письма Н. С. Тихонову от 17 (?) апреля 1937 года; IV186).
« Шуре скажи: то, что он не ответил на мое письмо – непоправимо – может больше не тревожиться. Обязательно точно передай» (из письма жене от 22 апреля 1937 года; IV187).
Таков был психологический фон, на котором начиная с 6 декабря 1936 года создавались едва ли не самые совершенные Мандельштамовские стихи воронежского периода. Очень высоко оценил эти стихи Борис Пастернак в письме Мандельштаму, переданном весной 1937 года: «Я рад за вас и страшно Вам завидую. В самых счастливых вещах (а их немало) внутренняя мелодия предельно матерьялизована в словаре и метафорике, и редкой чистоты и благородства. Спасибо за письмо».[834] Пастернак благодарил Мандельштама за новогоднее поздравление, отправленное 2 января. «Я хочу, чтобы ваша поэзия, которой мы все избалованы и незаслуженно задарены, – писал Пастернаку Мандельштам, – рвалась дальше к миру, к народу, к детям… Хоть раз в жизни позвольте сказать вам: спасибо за все и за то, что это „все“ – еще не „все“» (IV: 174).
В уже цитировавшемся нами письме Сергея Рудакова жене от 24 мая 1935 года приводится следующая его развернутая реплика, обращенная к поэту: «…кончен цикл открытых политических стихов. Теперь вы – вольноотпущенник, и не должны, а вольны. Последние вещи живут отдельно, а это сейчас самое главное».[835] Далее, может быть, не без хвастовства, описана реакция Мандельштама на рудаковские слова: «Он счастлив, поняв это».[836]
Действительно, почти все вещи Мандельштама, писавшиеся в декабре 1936 года, то есть в начале его второго воронежского периода, в отличие от большинства Мандельштамовских стихотворений 1935 года, «живут отдельно» от политической злободневности, вне газетного контекста; при этом, если судить хотя бы по уже цитировавшемуся письму Мандельштама Николаю Тихонову от 31 декабря 1936 года, поэт отнюдь не утратил интереса к текущим политическим событиям: «Вам, делегату VIII – го съезда (я слышал по радио Ваше прекрасное мужественное приветствие съезду), я сообщаю…» и т. д. (IV: 174).
Конечно, мы можем предположить, что, например, в финальных строках одного из вариантов стихотворения Мандельштама «Ночь. Дорога. Сон первичный…», находившегося в работе с 23 по 27 декабря 1936 года, отразились газетные сообщения о смерти Николая Островского,[837] в чьем романе «Как закалялась сталь», как и в Мандельштамовском стихотворении, описана:
А ритмический рисунок и образность этого и еще целого ряда стихотворений декабря 1936 года, возможно, были подсказаны Мандельштаму тем отрывком из поэмы Аделины Адалис «Киров», который был напечатан на первой странице «Литературной газеты» 30 апреля 1935 года.[839]
Сравним:
(Адалис)
(Мандельштам)
Однако газетные подтексты и газетный фон оказываются для процитированного и других стихотворений Мандельштама декабря 1936 года периферийными, то есть лишенными решающей объяснительной силы.
Это справедливо уже в отношении начального стихотворения второго воронежского периода, датированного 6–9 декабря 1936 года:[840]