Я в свою ходил атаку… - Александр Трифонович Твардовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же, мой дорогой, я полюбила больше берлинскую главу, и новая глава не колеблет этого чувства: мне больше нравится первая, чем вторая.
Понимаешь, уж очень она, на мой вкус, посолена солдатской солью, мясиста, жанриста. В этой оценке, может, и присутствует женское начало, хоть я исходила не из чувства стыдливости. Но если брать сравнение в области живописи – это фламандское полотно, а берлинская глава – полотно нашей реалистической школы. Это не значит, что фламандская картина ничего не давала, кроме того, что на ней было нарисовано. Нет, у нее был подтекст, но подтекст, дополнявший то, что нарисовано, тогда как картины передвижников, например, всегда рассказывали еще и о том, чего не было в изображении.
В берлинской главе фигура бойца, например («Я помочь любитель»), – сколько в ней несказанного, но чувствующегося; снаряжение старухи – оснащение ее ненужными, громоздкими вещами – сколько тут неумения и желания помочь, сколько тут желания и невозможности помочь в чем-то самом главном и нужном. В главе банной, мне лично кажется, следовало бы убрать строку про вшей. Не из боязни, что этих вшей выкинут, как и «частичных», а потому, что они не идут к делу. Трудна (не скоро в ней разобралась) строфа «Чем томиться долгой нудью» – я бы ее тоже вычеркнула (прости, что по твоему сердцу вожу ножом).
Ты, конечно, прав, что твоя книга кровно связана с первым периодом войны больше, чем с другими, и главным образом личностью героя, всем его духовным миром. И бессознательное освобождение от него – героя – непосредственное устранение Теркина из поля зрения – это своего рода приближение к этим событиям как таковым. Художественный текст удерживает тебя в границах прежнего тона и прежнего образа, но какой-то новый колорит создается…
Почему ты думаешь, что испугал меня своим новым замыслом? Я как раз надеюсь, что эта глава удастся тебе, как удалась глава «Смерть и воин» и как удаются тебе вообще твои размышления в очерках. При всей их простоте, доступной каждому, и кажущейся тривиальности выводов они обладают одним важным свойством: они результат опыта, результат проверки сегодня того, что было накоплено народной мудростью, народным опытом.
Люди, обвиняющие Теркина в традиционности, не хотят понять, что традиционность этого образа выступает в новом своем качестве, а не просто повторяет старое. Да, это русский человек, но русский человек сегодня.
Порядок распределения глав мне нравится (не могу удержаться, чтобы не напомнить, что в свое время и я предлагала поставить «Смерть и воин» после «Наступления»). Самой слабой из перечисленных глав является глава «Про солдата-сироту». Я знаю, что ты вернешься к ней, доделаешь, опустишь, может быть, некоторые колкости, вылившиеся из-под пера и идущие не столько к теме, сколько к пережитому настроению….
Кожевников сказал, что глава будет напечатана (берлинская)…
В «Известиях» был твой «Салют у моря», а завтра, может быть, будет Кенигсбергский очерк (хотя Баканов в командировке). Зачислили они тебя в спецкоры.
Да, берлинскую я уж дала в «Красный Воин». Напечатали, черти, с купюрами, а главное, дали рисунок: подводят к старухе жеребца, как будто она верхом поедет… К завтрашнему вечеру обещали из Воениздата «Возмездие», но, кажется, Бека уже не будет…
20. IV Р.Т.
Не «чепляется». Поезд опять спешно становится на широкие колеса, все полно неопределенности, и хоть понимаешь, что только с работой можно жить в такое время, – не «чепляется». Близость конца как-то страшно отдаляет самого от Теркина. Все трудней и трудней ворошить это – что у всех позади. Хорошо, что написал последние три главы, – их задним числом было бы невозможно поднять.
Глава «Кто воюет» необходима. И она первоочередней «На том свете». И только бы ее начать, а там она бы пошла, пошла.
Вчера – не то сон, не то дремотное что-то утром. Вдруг вспомнилось, как ходил в Пересну за книжками. И к возрасту мальчика, полуюноши еще, – время года – предсенокосное, относительно свободное и незагруженное. Зеленая рожь, прохладный ток, стежка под босой ногой, ощущение свежей рубашонки на теле, и все – ощущение такого здоровья, свежести.
Рядом с этим вспомнил, как с Костей впервые сами, мальчики еще, ездили в Пересну на мельницу, таскали мешки, ночевали в ожидании своей очереди, ели холодную баранину, и не знаю, как он, а я был полон того необычного чувства взрослости в связи с выполнением такого хозяйственного дела, не замечая того, что уже в одном том, что мы вдвоем, – что-то детское. Там-то я слушал слепого Сашку, что пел про царицу и Распутина, после каждого разоблачительно-скабрезного куплета однообразно припевая:
Это правда, это правда,
Это правда все была.
Потом, вспоминая, дошел до возвращения домой, где никто особенно не приветствовал нас в связи с возвращением и не дивился – как так и надо. И покамест я рассказывал что-то про мельницу, про большую очередь – завоз, брат по-будничному отпрягал коня и занимался на дворе всем тем, чем обычно было положено. А м.б., его самолюбие именно в этом находило удовлетворение: что ничего особенного, все так, как надо….
22. IV А.Т. – М.И. П/п 55563 – Москва
…Иван Семенович <Бубенков> так спешит, что большого письма я не смогу написать…
Война у нас, на нашем фронте, на исходе. Предстоит еще одна поездка в Пилау, и, по-видимому, больше нам не придется занимать участок фронта. Где и как мы будем – никто толком не знает, но ясно по общей обстановке, что это финал. Предстоят месяцы тылового сиденья, тоски особого накала, поскольку теперь-то уж мое, в частности, пребывание здесь ничем не оправдывается. Я надеюсь уберечься от тоски тем, что буду кончать «Теркина». Я ошибся, кажется, предположив, что мне остается сделать одну главу до заключения. Получается – две. Причем эта, над которой я сейчас тружусь под грохот танков и самоходок, возвращающихся «на другой конец войны» по улице Инстербурга, эта не менее важна, чем та, следующая за ней и вообще последняя.
Не буду тебе говорить о ней вперед, скажу только, что ее я также задумал уже очень давно, имею к ней строчки и т. п.
Сознание близкого завершения работы бодрит меня, утешает и вместе беспокоит, как и должно быть. Ведь это же Теркин, который для меня более, чем живой человек, это Теркин – моя мысль, моя вера, «боль