Зинзивер - Виктор Слипенчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Шарик, Шарик! — позвал срывающимся голосом.
Шарик утратил очертания, расплылся в какое-то пегое пятно. Ужасная безнадега, прострация — я чувствовал себя мардонайцем. И вдруг ласковые скользящие прикосновения: Шарик таки подошел ко мне и стал лизать мою руку.
Я заплакал.
Изба — деревянный крестьянский дом. Однако не скажешь: моя изба — моя крепость. Как, впрочем, не скажешь: не красен дом углами, а красен пирогами. Чувствуется подделка, фальсификация. Мысль почему-то «не проглатывается», «стоит, как кость в горле». И совсем другое: мой дом — моя крепость; не красна изба углами, а красна пирогами. Вот это вот «изба и пироги» так и льется, так и светится лучезарно.
Мама отодвинула загнетку — из печи пахнуло полузабытым дымком, и сразу же вспомнились настоящие домашние пироги с капустой. Да-да — с капустой.
Про пироги зря я… Но мама обрадовалась и, затопив печь, побежала по соседям. Пока ее не было, осмотрел дом. Начал со своей комнаты.
Тот же сундук возле обогревателя, тот же овчинный тулуп на нем. Тот же стол у окна и тот же стул. В левом углу та же этажерка с книгами, а в правом — солдатская кровать повдоль деревянной перегородки. Тот же мореный платяной шкаф, величаемый гардеробом, и тот же половичок из разноцветных лоскутов. Все было прежним и в то же время абсолютно другим — музейным. И не потому, что комната выглядела нежилой…
Я тихо опустился на сундук — меня удивила, точнее, шокировала портретная галерея писателей-классиков на стене: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Бунин, Достоевский, Толстой, Шолохов, Есенин, Булгаков, Шукшин, Чехов, Блок. На столе, естественно, стоял мой портрет.
В груди защемило, словно Шарик опять лизнул мою руку.
Сухие березовые поленья полыхали белым, почти бездымным пламенем. И только изгибаясь и выплескиваясь в дымоход, пламя по краям темнело отдавало черными курчавистыми струйками. Я немножко постоял у устья. «Журчание огня» — это очень точно сказано.
Кухня. Плита прилеплена к печи. Вначале ногу ставил на краешек табуретки, на которой стояла дежка, потом — плиты. Шаг на приступочку возле котла — и ты уже на лежанке, застеленной поверх всего старым с проплешинами кожухом. Сидеть на печи всегда было уютно и радостно. Оттуда я смотрел на пышущие паром чугунки, на раскаленную докрасна плиту и, вытянув шею, плевал на нее. Плевок мгновенно сворачивался, превращался в шарик и испарялся. Это было так интересно, что, увлекшись, я терял бдительность и довольно чувствительно получал по губам.
— Вот тебе, баловник, — приговаривала мама, потрясая полотенцем. Весело прыснув, я прятался и уже из глубины «берлоги» наблюдал, как, напевая, мама месит тесто. Всякий раз, отстраняясь от дежки, она успевала взглянуть в мою сторону, чем вызывала у меня бурю смеха. Мне казалось, что главным было не тесто, а такой вот веселый способ общения со мной. Господи, лет двадцать прошло, а то и поболее, а кажется, что вчера сидел на печи.
За кухонной перегородкой (с широким проемом вместо двери) — прихожая комната. Именно комната — посреди большой стол с придвинутой к нему лавкой. За этим столом мы принимали гостей. Так что прихожая была сразу и гостиной.
Подошел к раме — на стене пожелтевшие семейные фотографии. На одной из них я в матроске и берете с помпончиком — у мамы на руках, а рядом, на табурете, улыбающийся отец с гармонью. Внутренне вздрогнул — отца обогнал, ему здесь не более двадцати трех… и похожи — один в один…
На перегородке — вешалка, гора всяких фуфаек на ней. Дальше обогреватель: высокий — от пола до потолка, широкий — до стены, отделяющей гостиную от главной комнаты. Возле обогревателя — топчан, накрытый верблюжьим одеялом. Когда-то я любил, лежа на нем, читать книги.
Главная комната. Может, потому главная, что здесь целых три окна и все — в сад? Может, из-за китайских роз, стоящих в кадках и похожих на деревья? А может, виною полутораспальная кровать, блестящая никелированными шариками, накрученными на такие же блестящие прутья? (Кстати, одного шарика нет случайно проглочен…) Впрочем, эта комната главная прежде всего из-за огромного зеркала, висящего над старинным комодом.
Я заглянул в зеркало, в нем с каким-то едва уловимым опозданием отразились мои «саламандры», комод и еще часть кровати с головной спинкой. Но самое удивительное, что все предметы в зеркале были более выпуклыми, а потому более реальными, чем на самом деле. Вспомнилось, как однажды лег возле комода на пол и уснул.
Приснился: беленький домик в глубине двора, дорожка, усыпанная мелким розовым гравием, низкий штакетник с ниспадающими на него рясными кустами алых цветов, утреннее солнце и алмазно вспыхивающая роса на темно-зеленых листьях. И еще звук гармошки — легкие переборы.
Я посмотрел в сторону домика (боялся, что кто-нибудь появится и помешает мне сорвать цветок), но там было тихо и пустынно. Выбрав красную розу, осторожно потянул на себя — огнистый ливень обрушился на мою голову. Я проснулся.
— Господи, где ты был?! — испуганно прошептала мама. — Благо кто-то шевельнулся в зеркале, а то бы точно наступила…
Она подняла меня и пришла в ужас: все мое тело горело, а одежда на плечах была до того влажной, словно явился я из-под душа.
Сменив белье и укутав меня в одеяло, мама стала готовить всякие лекарственные снадобья, а я лежал на широкой никелированной кровати и смотрел в потолок. Темная точка надо мной расширилась, и от нее, словно от камешка, брошенного в воду, расходились снижающиеся ко мне круги. Они казались вязкими и в то же время упругими, будто все это происходило на каком-то резиновом полотне. Запомнилось отчетливое ощущение, что резиновые круги втягивали, засасывали меня. Вдруг я увидел летающего вокруг меня Джека, овчарку, которой прежде никогда не видел.
— Джек, Джек! — позвал я его, и он в ответ мне заулыбался, высунул язык и замахал хвостом.
Потом мама окликнула меня и нашей колхозной фельдшерице из профилактория сказала:
— Он бредит.
Но я не бредил. Я вступал в разговор с видениями, которых не видели ни мама, ни фельдшерица, ни наши соседи, приходившие справиться обо мне, и потому всем казалось, что я брежу. Нет-нет, я не бредил и понимал, что не брежу, я находился сразу в двух измерениях: здесь, с мамой, и там, с ними, видениями, такими же реальными, из плоти и крови, как и я сам. Более того, так же, как и я, а вернее, лучше меня люди-видения видели и маму, и фельдшерицу, и всех соседей, приходивших к нам, потому что именно они подсказывали, кто подходил к моему изголовью, так что я, не поворачивая головы, точно угадывал подходивших.
Запомнились люди между матицами, поддерживающими потолок, и в зеркале. Они были очень красивыми, в легких белых одеждах. Я принял их за врачей. В центре была женщина — такая красивая, что я не мог оторвать взгляда. Ее лицо — лицо Розочки в высшую минуту вдохновения. Собственно, красота исходила не только от лица — от всей ее сущности.