Золотой дом - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тому времени я уже презирал миссис Голден за ее высокомерие, за то, как она выбросила меня, будто грязную прокладку, после того как использовала меня в своих целях, за этот револьвер в сумочке, за фарисейское почитание списка с иконы, за поддельную бабушку, за тот неоспоримый факт, что любой ее поступок, каждый жест, интонация, поцелуй, объятие мотивировались не подлинным чувством, но хладнокровным расчетом. Мудрость паука, мудрость акулы. Она была омерзительна. Я ненавидел ее и желал причинить ей зло.
В том, как держался отставной инспектор индийской полиции, в его жестком самоконтроле, в голосе, не возвысившемся даже когда он проклинал Нерона, обрекая его на вечные муки, я узнал что‑то свое. Может быть, Сучитра и впрямь угадала, когда сказала, что все персонажи этой истории – аспекты моей собственной натуры. Несомненно, я услышал самого себя не только в подавленном негодовании мистера Мастана, но и в бессильном старческом вскрике Нерона. Да, я пока еще не старец, но подобная беспомощность и мне знакома. Даже сейчас, когда я решился сбросить оковы, наложенные Василисой на мой язык, я понимал, что в первую очередь раню своей правдой самого себя. И все же я должен был говорить. Когда Рийя позвонила и вызвала меня в Золотой дом словами “что‑то должно произойти” – сама Рийя пребывала в горе и растерянности, к ее скорби примешивалось теперь ужасное знание, – ее звонок пробудил поток чувств, которые я сначала не понимал, но их смысл сделался теперь внезапно совершенно ясен.
Выборы подступали, Сучитра, как всегда неутомимая, взялась обзванивать избирателей, а во вторник и обходить дома, чтобы обеспечить явку. С ней первой должен был я, сев рядом, обсудить все спокойно, признаться, объясниться, выразить свою любовь, просить прошения. Уж это по меньшей мере я обязан был сделать – а вместо того я вдруг поднялся на дыбы посреди гостиной Голденов, раскрыл рот, и роковые слова затрепетали у меня на языке.
Нет необходимости приводить здесь сами слова.
Ближе к финалу прекрасной “Песни дороги” Сатьяджита Рая помещена та сцена, которую я считаю величайшей во всей истории кинематографа. Харихар, отец маленького Апу и девочки Дурги, постарше, возвращается в деревню, где он оставил детей со своей женой Сарбоджаей – он заработал в городе сколько‑то денег и спешит домой, счастливый, с подарками для детей, не зная, что, пока его не было, Дурга заболела и умерла. Сарбоджаю он застает на пороге их дома, она сидит, онемевшая от горя, не в силах ни поздороваться с мужем, ни ответить на его слова. Не догадываясь, в чем дело, он начинает показывать ей подарки для детей – и тут наступает потрясающий миг: мы видим, как меняется его лицо, когда Сарбоджая, спиной к камере, сообщает ему о Дурге. В этот момент, понимая, что любой диалог будет неадекватен, Рай заменил его музыкой – нарастая, она заполняет все, громкая пронзительная музыка тар-шеная, красноречивее любых слов выкрикивающая родительское горе.
У меня нет музыки. Я могу предложить только молчание.
Когда я сказал то, что следовало сказать, Рийя прошла через комнату и встала передо мной. Подняв правую руку, она изо всех сил ударила меня по левой щеке.
– Это за Сучитру, – сказала она. А затем тыльной стороной руки врезала мне справа и добавила: – А это за тебя.
Я стоял тихо и не двигался.
– Что он сказал? – посреди растерянности и гвалта пожелал выяснить Нерон. – О чем он говорит?
Я подошел к нему, опустился на корточки перед сидящим стариком и, глядя ему прямо в глаза, повторил:
– Я отец твоего сына. Маленького Веспы. Твой единственный уцелевший сын – не твой. Он мой.
Василиса ринулась на меня в байронической ярости, будто волк на отару, но прежде, чем она добежала до меня, я увидел, как в глазах старика вспыхнул свет, и вот он уже снова с нами, присутствующий, бодрствующий, властный человек, вернувшийся из смутного странствия и вошедший в свое тело.
– Приведи мальчика, – велел он жене.
Она покачала головой. Не следует втягивать его в это, сказала она.
– Сейчас же приведи его.
Когда маленького Веспу доставили – Василиса держала его, бабушка стояла рядом, обе женщины повернулись боком к хозяину дома, прикрывая своими телами ребенка, – Нерон пристально, будто в первый раз, всмотрелся в мальчика, затем в меня, снова и снова переводя взгляд с него на меня, пока ребенок не разрыдался, безо всякой на то причины: видимо, как это умеют малыши, почувствовал напряжение. Василиса жестом указала старухе: довольно. Мальчика увели от его отца. Он даже ни разу не взглянул на меня.
– Да, – сказал Нерон. – Понимаю.
Больше он не промолвил ни слова, но я словно видел начертанные над его головой ужасные слова, те самые, что однажды Эмма Бовари мысленно сказала о своей дочери Берте: “Странно, до чего же уродливо это дитя”.
– Ничего ты не понимаешь, – сказала Василиса, придвигаясь к нему.
Нерон Голден поднял руку, веля жене остановиться. Потом он опустил руку и плюнул себе на запястье.
– Расскажи все, – велел он мне.
И я рассказал.
– Я не стану это слушать, – сказала Рийя и покинула дом.
– Я отказываюсь это слушать, – сказала Василиса и осталась в комнате, чтобы выслушать до конца.
Когда я завершил рассказ, старик надолго задумался. Затем он сказал, низким, мощным голосом:
– Теперь мне нужно поговорить с женой наедине.
Я повернулся уходить, но прежде, чем я вышел из комнаты, он произнес странные слова:
– Я назначу тебя опекуном мальчика на случай, если с нами обоими случится что‑то дурное. Сегодня же вызову юристов, пусть составят бумагу.
– Ничего с нами обоими не случится, – заявила Василиса. – К тому же сегодня выходной.
– Мы с тобой поговорим наедине, – ответил ей Нерон. – Проводи Рене, будь добра.
Пока я брел по Макдугал в сторону Хаустон, адреналин из меня вышел и настиг страх перед будущим. Я знал, что следовало сделать, чего я никак не мог избежать. Я хотел дозвониться Сучитре – голосовая почта. Я написал сообщение: надо поговорить. Я брел через город, домой по Шестой авеню, через Трибеку, не видя вокруг себя ничего. На углу Норт-мур и Гринвич пришел ответ: дома поздно о чем. Как мог я на это ответить. Нет проблем увидимся. Я свернул на Чемберс, прошел мимо школы имени Стёйвесанта. Дурные предчувствия терзали меня. Что же теперь будет? Что она подумает обо мне, о том, что услышит от меня? Самое худшее.
Но если бы природа человека не была загадкой, не понадобились бы и поэты.
Позже. Скажем, существенно позже. Некий мудрец однажды высказал предположение, что Манхэттен ниже Четырнадцатой улицы в три часа утра 28 ноября превращается в Готэм-сити Бэтмена, а Манхэттен между Четырнадцатой и Сто десятой в самый яркий и солнечный июльский день – Метрополия Супермена. Спайдермен, запоздавший к шапочному разбору, висит вниз головой в Квинсе, размышляя о власти и ответственности. Все эти города, невидимые воображаемые города над, и вокруг, и в переплетении с реальным городом, все они оставались еще нетронутыми, хотя после победы на выборах Джокер – зеленые волосы светятся торжеством, кожа белая, словно капюшон куклуксклановца, с губ капает неведомо чья кровь – завладел ими всеми. Джокер, шут, стал королем и поселился в золотом доме на небесах. Горожане хватались за клише и напоминали друг другу, что птицы все еще поют на деревьях и небо не рухнуло на землю и даже бывает довольно часто голубым. А по радио и в музыкальных приложениях, в наушниках с блютусом у беззаботной молодежи, все еще стучали привычные ритмы. “Янкиз” все еще волновались насчет ежегодной смены игроков, “Мет” все так же не дотягивали до привычного уровня, “Никс”, как обычно, страдали от злой судьбы – быть “Никс”. Интернет не меньше прежнего наполнялся ложью, и дело правды было безнадежно порушено. Лучшие лишились всяческих убеждений, худшие преисполнились яростной страсти, и слабость праведных подчеркивалась неистовством неправедных. Но Республика устояла – более-менее. Позвольте мне просто повторить это утверждение, потому что его часто произносили в утешение тем из нас, кто никак не мог утешиться. Отчасти это вымысел, но все же я его повторю. Я знаю, после бури еще одна буря и потом еще одна. Я знаю, что бурная погода спрогнозирована теперь навеки, и счастливые дни едва ли возвратятся, и отныне в моде нетерпимость, и система действительно повреждена, да только не в том аспекте, на который упорно указывал нам злобный клоун. Порой выигрывают скверные парни, и что же делать, когда мир, в который ты верил, окажется бумажной луной, а Темная планета восстает в небесах и заявляет: “Нет, Вселенная – это я”? Как жить среди сограждан, не зная, который или которая из них принадлежит к тем шестидесяти с лишним миллионам, что привели чудовище к власти, не зная, кто принадлежит к девяноста с лишним миллионам, что пожали плечами и остались дома; жить, выслушивая от сограждан-американцев речи о том, что знание элитарно и они ненавидят элиту, а у тебя нет и никогда не было ничего, кроме собственного разума, и ты вырос с верой в привлекательность и желанность знания, с верой не в чушь насчет знание-это-сила, а в то, что знание – это красота, и вдруг все это, образование, искусство, музыка, кино становятся объектами ненависти, и тварь из Spiritus Mundi[89] восстает и ползет в сторону Вашингтона, округ Колумбия, чтобы там явиться на свет. Я мог лишь уйти в частную свою жизнь, держаться за ту жизнь, что была мне знакома, за ее повседневность и силу, и отстаивать моральную вселенную Сада, веря, что она устоит перед самым жестоким натиском. А потому позвольте мне завершить свою маленькую личную историю посреди того макромусора, что громоздится вокруг, когда вы это читаете, посреди мануфактроверсии[90], посреди любых ужасов, глупости, уродства и непристойности. Пусть гигантский торжествующий зеленовласый картонный король со своей миллиардодолларовой кинофраншизой займет заднее сиденье и предоставит вести автобус реальному человеку. Наша маленькая жизнь – вот и все, вероятно, что мы способны постичь.