Другие барабаны - Лена Элтанг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чего же он все-таки ждет? Конца лиссабонского карнавала? Впрочем, какая разница. Не розовый понедельник, так пепельная среда. Причина, по которой Лилиенталь не навестил меня в тюрьме, представлялась мне поочередно безразличием, виной или жестокостью, хотя могла оказаться и неведением. Может быть, Ли уверен, что я скрываюсь от долгов, собирается участвовать в торгах и хочет спасти дом на Терейро до Паго от меня самого. Если бы мы были равны самим себе, сказал он однажды, то, скорее всего, не встретились бы вообще. Что толку быть равным самому себе? Ни повернуться, ни вздохнуть, ни охнуть. Даже внутренних своих собак ни в какие дюны погулять не вывести. С другой стороны, равенство самому себе — это самое распространенное заблуждение, пако. Все живут так, как если бы жили на самом деле. Такая уверенность безнаказанно существовать не может!
Как же мучительно слышать эти голоса в соседней камере, они бубнят с утра до вечера, иногда смеются, иногда слушают музыку. Монотонные звуки напоминают мне сумасшедшего из нашего переулка по имени Радио Хавьер: он любит стоять в наушниках у дверей бакалейной лавки и пересказывать прохожим все, что слышит, на разные голоса, приемник лежит у него в кармане пальто и оттуда тянется красный проводок. Когда Хавьер говорит за женщину, он надувает губы и закатывает глаза, но ни голоса, ни ритма не меняет, смены тембра у него удостаиваются только футбольные комментаторы.
Поначалу я радовался, что сижу в одиночке: никто не пристает с историями, никто не нарывается на драку, а теперь — другое дело, я бы неделю не ужинал, чтобы провести с этими парнями несколько часов. Хотя вряд ли нам нашлось бы о чем поговорить, судя по голосам, за стеной сидят молодые воры, дерзкая портовая шпана, если бы я сказал им, что я тоже вор, они бы со смеху померли. Мне и самому не верится, что несколько недель назад я шел по карнизу эшторильской галереи, вздрагивая от звона сигнализации за окнами и стараясь не смотреть вниз, в колодец двора с топким дном, заваленным ящиками из-под апельсинов.
Так вышло, что за всю свою жизнь я украл только одну настоящую вещь, да и ту — практически в собственном доме. Где-то я читал, что в штате Аризона до сих пор действует закон об украденном мыле: если тебя застали за кражей, то ты должен мылиться этим мылом, пока все до крошки не измылишь. Живи я в Аризоне, что бы я делал с сердитыми золотыми быками на синем поле? Ладно, оставим размышления о быках и мыле, нужно сосредоточиться и продумать каждое слово вечернего разговора — вечером я собираюсь говорить с Пруэнсой начистоту, я заставлю его повернуть ко мне свое желтое потрескавшееся ухо и выслушать, что я хочу сказать.
Если вечером он не вызовет меня, как обещал, я заявлю протест и начну голодать против него, как делали в старину, чтобы заставить себя слушать или же взывая к правосудию. Тот, против кого голодали, тоже переставал есть, чтобы доказать, что он прав, а если голодать ему было слабо, то шел к победителю и выполнял его условия. Не знаю, может, это сказка, но я слышал, что один крестьянин голодал против Бога, за то, что тот не прислал ему всего, о чем говорилось в молитвах.
Как объяснить Пруэнсе, что произошло? Одно дело рассказывать такую историю другу за бутылкой вина или записывать ее в виде сценария: все коллизии вылизаны, палочки попадают в нужные дырочки, герои наполняются воздухом и поднимаются к потолку, а причины и следствия становятся стройными рядами, покорные, будто кегли в кегельбане.
Возьмись я рассказывать все, как было, я начал бы с коттеджа на побережье, потом рассказал бы про камеры, нет, сначала — про камеры, иначе будет непонятно, потом про мужика с пистолетом, про мешок для мусора и ботинки защитного цвета, потом я рассказал бы про метиса-кабокло, нет, про метиса потом, сначала про дядин пистолет. Объяснив первую часть либретто, я перешел бы к тому вечеру, когда метис показывал мне свои шишки на черепе, потом сказал бы, что чуть не вывихнул ногу, приземлившись возле апельсиновой пирамиды, а потом — что сидел в ночной электричке, заслонив лицо газетой, чувствуя себя поочередно то преступником, ускользнувшим от преследователей, то болваном, каких свет не видывал.
Сейчас перечитал последнюю фразу и понял, что мало кто стал бы выслушивать этот бред до конца. А вот Лилиенталь, тот стал бы. Его прямо хлебом не корми.
Он умеет меня слушать — набивая трубку, валяясь в подушках, заваривая чай, перебирая свои корабельные канаты, туго натянутые вдоль коридора и поперек комнаты. Раньше я стеснялся смотреть, как он двигается, а теперь смотрю, не могу удержаться: это похоже на воздушный трамвайчик, медленно движущийся от башни Васко да Гама к океанариуму. Однажды он поймал мой взгляд, нахмурился и тут же послал меня вниз, за bolo de amendoa. Когда я вернулся, дверь была заперта. Я не стал звонить, повесил теплый еще пакет на дверную ручку и спустился к консьержу, с ним всегда можно выкурить индийскую сигарету, свернутую хрупким листочком. Через полчаса Ли распахнул дверь, постучал своей тростью по перилам и крикнул: поднимайся, пако, искупаешь меня, раз уж ты такой жалостливый, и я поднялся.
После этого он разрешил мне купать его в чугунной ванне, воду в нее нужно было наливать из ведерка, согревая на кухонной плите, а потом вычерпывать и выносить в туалет. Я увидел его ноги, они оказались неожиданно длинными, под пледом выглядели короче, он всегда клал на колени плед, говорил, что так чувствует себя защищенным. Это было в две тысячи восьмом, Хани, с тех пор я купал этого человека по меньшей мере пятнадцать раз, а он не может прислать мне чертовых сигарет.
Estocada por cornada, ni el toro ni yo no nos debemos nada, сказала бы моя служанка, любительница затейливых поговорок Что означает: ладно, мы в расчете.
* * *
...И стали спадать с глаз его белые, как яичная пленка, бельма, и увидел он свет.
Я сидел на кухне своего дома и прихлебывал бренди из чайной чашки. Бренди был мой собственный, испанский «Bandolero», Пруэнса щедро плеснул его в чашку, поленившись искать стаканы. Мы уже полчаса сидели в моей кухне, в ожидании Байши, но она все не появлялась. Сначала я повел их в спальню, чтобы показать место, где лежала датчанка, исчезнувшая вместе с овечьей шкурой и пистолетом. Я даже контур ее тела обозначил, проведя восковым мелком по полу, и розовые пятна показал, плохо замытые, на стенах и мебели. Я чуть сам не лег на пол между кроватью и окном, изображая Хенриетту — так мне стало весело оттого, что я дома.
Покой и веселье качались во мне, как море во внутреннем ухе, когда сойдешь с корабля на сушу после долгой болтанки, я соскучился по теплому пробковому полу, по ставням, нарезающим полуденный свет серпантином, по медленной лиловой реке за балконным окном, я даже запахи скисшего вина и испорченного сыра вдохнул с удовольствием. Так, наверное, чувствовал себя мореход Ганнон, когда сошел на марокканский берег, он ведь тоже знал, что придется возвращаться, но старался об этом не думать.
— Это же классика, — сказал я, когда мы вернулись из спальни, оставив там меловой контур с раскинутыми руками. — Классическая подстава, преступление с одним подозреваемым. Не знаю, в чем провинилась датчанка — или датчанин? — может, это вообще случайный персонаж, одноразовая салфетка. Ее могли убить просто для того, чтобы отобрать у меня дом. А когда выяснилось, что дом нельзя ни продать, ни подарить, они отправили меня в тюрьму, чтобы я подумал как следует. Не забывайте, что речь идет о половине миллиона, если не торопиться и поискать достойного покупателя. В Лиссабоне убивают за бронзовую ручку от двери, так что удивляться нечему.