Другие барабаны - Лена Элтанг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он низко склонился над водой, издававшей гниловатый запах, и поморщился:
— Сдохнут и никакой пользы от них не будет. Тащи, Костас, нож поострее и доску для хлеба.
Я пошел было на кухню, но, дойдя до середины коридора, остановился. Лютас стал мне неприятен, каким-то странным образом он смешался в моем сознании с тем клеенчатым мужиком на рынке, у которого мама покупала рыбу со льда, и еще — с врачом из поликлиники, который года два назад зашивал мне палец. У врача были тщательно выстриженные баки, впадающие в смоляную бородку. Потерпи, казак, говорил он мне, радостно разматывая клубок кетгута, атаманом станешь.
Я пошел в свою комнату, достал из кляссера марку с портретом мужчины в брыжах и, вернувшись, протянул ее Лютасу. Я знал, что он ее хочет. Наши коллекции, пополняемые на Центральном почтамте, были похожи до отвращения и различались только несколькими экземплярами, этот — с черным Камоэнсом — я отклеил с теткиного письма, подержав конверт над чайником. Лютас молча кивнул, положил марку на ладонь и пошел домой, прикрыв Камоэнса другой рукой, чтобы не сдуло.
Через восемь лет он признался мне, что купил рыбок нарочно, за четыре рубля, а стеклянный шар одолжил у знакомого парня на птичьем рынке. Он не собирался резать моллинезий по имени Альби. Он знал, что я захочу их выкупить.
— Ты тогда был несусветным лопухом, — сказал Лютас, — такой умник и при этом совершенно несусветный лопух. Разве можно заглянуть в моллинезию?
Когда спустя много лет я посмотрел фильм Сидни Люмьера, где его дочь сорок две секунды вылавливает красных рыбок из аквариума, то внезапно понял, что наша дружба с Лютасом кончилась в тот самый день, а не позже, как я думал. Я понял это, сидя в маленьком лиссабонском кинотеатре, глядя, как по экрану стремительно скользят титры, и вдыхая застарелую плюшевую пыль и горечь пережаренной робусты.
Знаешь, что я сделаю, как только вернусь домой? Скоро это соловецкое сидение кончится, и я вернусь домой, не сомневайся. Первым делом я проветрю спальню старой хозяйки, вымою там полы — придется самому, не думаю, что Байша ко мне вернется, — потом проведу ритуальное очищение, потом соберу полный дом гостей — всех, о ком я тут думаю, и еще человек сто — в точности как Эней на Сицилии: устрою гонки кораблей, кулачные бои, стрельбу из лука и турнир наездников. А потом расскажу им все, как было.
* * *
Неведеньем в доме болели как манией.
Сказать по правде, Хани, мне неловко, что ты оказалась замешанной в эту историю, но я рад уже тому, что ты от меня не открестилась. Проще всего было послать португальских чиновников к черту, изложив, как все обстоит на самом деле. И то сказать — ну какая ты мне жена? Мы не виделись четырнадцать лет, я даже не знаю, как они тебя разыскали, эти упорные клерки, больше того — я не слишком хорошо помню твое лицо.
Что я помню, так это запиленную пластинку со «Стабат матер» в исполнении Лондонского симфонического, которую мы слушали в твоей увешанной серпантином комнате, дожидаясь ужина. Ты мельком заметила, что мама не слишком серьезно относится к нашему браку, раз постелила мне в дедушкиной спальне.
— Они надеются, что мы пошутили, — сказал я. — Но ведь мы не пошутили.
Помню, что ты показывала бумажный театр, который устроила для младших детей, и я немного завидовал этим детям, да и тебе тоже. Театр был сделан из шляпной коробки, занавес сшит из вельветовой штанины, на сцене стояла мебель из спичечных коробков, оклеенных фольгой. Я взял двоих актеров за нитяные волосы, встал за стулом и стал показывать сцену с Панчем и Джуди, придумывая диалоги на ходу:
— Кто эта девочка с коленями, похожими на собачьи морды?
— А кто этот мальчик с носом, как у тяньхоу?
Если кто-то сказал бы мне тогда, что ты станешь моим — как его звали-то? — Ором (нет, лучше Аароном, эстонцы любят сдвоенные гласные), когда начнется битва с амаликитянами, что ты будешь поддерживать мои руки, когда они станут падать, до самого захождения солнца, я бы засмеялся. И ты бы засмеялась. Мы с тобой только и делали что смеялись. Теперь-то я знаю, что секс без смеха — вещь, ничего не стоящая, просто обряд с аккуратно разложенными на алтаре дарами (на тебе, убоже, что нам негоже, сказала бы няня), но что я знал тогда, двадцатилетний заносчивый jovem? И что я знаю теперь, если хоть чуть-чуть поглубже копнуть?
Что я знаю о растрепанной Габии, вечно боящейся подвоха, стоящей на воображаемом причале, будто королева ужей, привыкшая ждать кровавую воду? Что я знаю о своей матери? Или — о нечестивой Марте из поселка Видмантай, которую я презирал за неразборчивость, не подозревая, что сам стану таким, как только мне слегка перевалит за тридцать. Что я знаю о Додо, с которой провел в постели без малого сотню часов? Я знаю, что додо — это большеглазая неуклюжая птица с опасным клювом, которая не умела летать. И что больше этой птицы нет. Додо вымерли еще в семнадцатом веке, недаром в английском есть выражение as dead as a dodo, в моем случае это звучит: as gone as Dodo, если мой английский меня не подводит.
Додо говорила, что была стюардессой, потом два года жила на яхте пожилого тунисского дельца — служила там не то поварихой, не то гейшей. На яхте было неплохо, но приходилось все время молчать, тунисец любил молчаливых женщин, и чуть что не так, доставал хлыст. Помню, что я тогда подумал: наверное, где-то на окраине мира есть фабрика, производящая особенные вещи — держалки для шампанского, необходимые при сильной качке, палубные туфли на манке, водяные кровати, хлысты, чесалки для спины, да бог знает что еще. Например, партнерш для кругосветного плавания, легко прерывающих дозволенные речи.
Я провел с Додо немало ночей, старательных и безучастных. Таких же пустых, как ее коттедж в Капарике, похожий на тысячу других коттеджей на побережье: иллюзия фахверка, красные балки, перечеркивающие беленый фасад, маслиновое дерево у крыльца.
Да полно, разве я не этого хотел, когда решил поставить крест на писанине и стать похожим на своего школьного друга? Я хотел стать равнодушным и расторопным, легким, черствым и острым на язык. Буквы тянули меня вниз, туда, где копошились тысячи, десятки тысяч покорных, горячих, невезучих личинок, всю жизнь шевелящих усиками — или что там у них бывает? — в поисках нужного слова. Я отказался от букв, и мне удалось оттуда вырваться.
У меня появился дом с пологой гранитной лестницей, где на каждой площадке стоит скамья орехового дерева. Мой школьный друг нашел меня неузнаваемым. Женщины теперь говорили со мной иначе, они видели, что я пьян без вина, знали, что я навеселе от других возможностей, женщины слышат это первыми, как чайки слышат приближение шторма. Женщины первыми узнают, что ты перестал бояться.
Но вот я напоролся на Лилиенталя в заброшенном клубе фадо и вернулся к буквам, вознамерившись его поразить. Я залез в эту термальную грязь по колено, желая, чтобы он меня полюбил. Другой причины не было, только эта — у меня появился собеседник, и я хотел его удержать. И что же? Не прошло и трех лет, как я оказался под окнами галереи, куда мне велели забраться, чтобы вынести низку кораллов и расплатиться за услугу (так они называют вынос трупа из вашего дома). Услугу, оказанную любовником девчонки-дронта, которая впутала меня в историю, полную едкой крови и химикалиев. Девчонки, с которой я толком ни разу не кончил, девчонки, о которой я не знаю ничего, кроме клички, похожей на низкое мычание кукольной мембраны.