Холодная гора - Чарльз Фрейзер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ада пошла в дом, взяла доску для письма и зажженную свечу и вернулась к стулу. Она обмакнула перо в чернила, затем села и пристально посмотрела на лист бумаги, и смотрела на него до тех пор, пока перо не высохло. Каждая фраза, которую она придумывала, казалось, не содержит ничего, кроме позерства и иронии. Она вытерла перо промокательной бумагой, обмакнула его снова в чернила и написала: «Вернись ко мне, прошу тебя». Потом поставила свое имя, сложила листок и написала адрес госпиталя в столице. Затем плотно завернулась в одеяла и вскоре заснула. Ночью ударил мороз, и одеяло, которое было сверху, покрылось инеем.
Инман шел через горную местность, придерживаясь троп, и почти не встречал людей. Он измерял расстояния частями дня. Полный день ходьбы. Половина дня. Меньше половины. Расстояние, проделанное в течение еще меньшей части дня, было просто маленьким отрезком дороги. Мили и часы стали понятиями, которые он презирал, с тех пор как у него не стало средств измерить ни то ни другое.
Ему пришлось прервать свой путь, когда он подошел к хрупкой женщине, которая сидела, сгорбившись, на жердяной изгороди и оплакивала свою умершую дочь. Поля капора на голове женщины затеняли ее лицо, так что Инман не видел ничего, кроме кончика ее носа. Когда она подняла голову и взглянула на него, по ее скулам текли слезы, блестевшие в утреннем свете. Ее рот, раскрывшийся в горестном плаче, напомнил Инману отверстие в сабельных ножнах. Она почти готова была похоронить своего ребенка в старом стеганом одеяле, так как не представляла, как сделать гроб.
Инман предложил ей помощь и провел целый день на ее заднем дворе, сбивая маленький ящик из досок, оторванных от старой коптильни. Они пахли свиным жиром и дымом гикори; их поверхность была черной и лоснившейся от дыма, которым в течение многих лет коптили окорока. Время от времени женщина подходила к двери, ведущей на задний двор, чтобы посмотреть, как идет дело, и каждый раз говорила:
— У моей девочки был понос, как печная зола, целых две недели, перед тем как она умерла.
Сколотив ящик, Инман выстлал его дно сухими сосновыми иголками. Затем прошел в дом, взял девочку, которая лежала, завернутая в одеяло, на кровати. Он поднял ее; она была твердым, плотным свертком, похожим на кокон или чернильный орешек. Инман пронес ее через заднюю дверь, а мать сидела за кухонным столом и смотрела на него пустыми глазами. Он развернул одеяло, положил девочку на крышку гроба, старясь не позволять своим мыслям задерживаться на ее ввалившихся серых щеках и заостренном носу. Он разрезал одеяло ножом и постелил его на дно гроба в качестве внутренней обивки, затем поднял девочку и положил ее в ящик, взял молоток и направился к двери кухни.
— Я собираюсь прибить крышку, — сказал он.
Женщина вышла и поцеловала девочку сначала в одну запавшую щеку, потом в другую и в лоб, затем села на ступеньке крыльца и смотрела, как Инман прибивает крышку.
Они похоронили ее на ближайшем холме, рядом с четырьмя старыми могилами, которые были отмечены плоскими речными плитами из глинистого сланца. Первые три могилы были детскими; в датах рождения не был указан ни месяц, ни год, только число, а даты смерти отстояли от дат рождения всего на несколько дней. В четвертой могиле была похоронена, скорее всего, их мать; Инман заметил, что дата ее смерти совпадает с датой рождения последнего ребенка. Он быстро подсчитал в уме, что ей было только двадцать лет, когда она умерла. Инман вырыл яму для новой могилы в конце этого маленького ряда камней. Когда это было сделано, он спросил:
— Вы хотите что-нибудь сказать?
— Нет, — ответила женщина. — В каждом слове, которое я произнесу, будет только горечь.
К тому времени, когда Инман засыпал яму, стемнело. Они вместе пошли обратно в дом. Она сказала:
— Я обязана накормить вас, но я даже не разводила огонь, ведь мне теперь намного меньше надо готовить.
Она вошла в дом и вернулась с продуктами: два маленьких узелка, один с овсяной крупой, другой с мукой. Большой кусок топленого жира, завернутый в уже потемневшую бумагу, коричневый кусок копченой свиной шейки, несколько кукурузных лепешек, примерно кружка бобов, насыпанных в кулек, лук-порей, турнепс и три морковки, кусок щелочного мыла. Инман взял все это, поблагодарил женщину и повернулся, намереваясь идти. Но прежде чем он дошел до ворот, женщина крикнула ему:
— Я не смогу вспоминать этот день спокойно, если позволю вам уйти без ужина.
Инман разжег огонь в печи, женщина села на низкую табуретку и принялась жарить ему огромный бифштекс; мясо было из туши соседского телка, который увяз в болоте и умер, прежде чем кто-то заметил его исчезновение. Женщина наполнила коричневую глиняную тарелку желтой овсянкой, сваренной так жидко, что она расползлась до краев. Кусок мяса загнулся в сковороде, словно ладонь, протянутая для подаяния, и она положила его сверху на овсянку загнутой стороной вниз, а поверх этого мясного купола водрузила пару зажаренных яиц. Для завершения гарнира она зачерпнула шмат масла величиной с беличью голову и положила его на яйца.
Когда она поставила еду на стол перед Инманом, он посмотрел на тарелку и чуть не заплакал, наблюдая, как масло таяло на яичных желтках и стекало на коричневое мясо и желтую овсянку, пока вся тарелка не заблестела в свете свечи. Он сидел с ножом и вилкой в руках, но не мог есть. Еда, казалось, требовала особой благодарности за то, что вновь появилась перед ним, а он не мог найти слов. Снаружи в темноте крикнула перепелка, подождала ответа и затем крикнула снова; поднялся небольшой ветер, и хлынул короткий дождь, который, зашуршав по листьям и крыше, тут же прекратился.
— К такой еде нужна молитва, — сказал Инман.
— Тогда скажите, — предложила женщина. Инман подумал с минуту и сказал:
— Я ни одной не припомню.
— Благодарю за то, что я получил, — вот одна, — сказала она.
Инман повторил ее слова, стараясь произнести их подобающим тоном, затем добавил:
— Вы не представляете, как давно я не произносил таких слов.
Пока Инман ел, женщина сняла портрет с полки и долго смотрела на него.
— Несколько лет назад мы сделали наш портрет, — сказала она. — Один человек разъезжал в фургоне со всем своим оборудованием для съемки. Теперь у меня остался только этот портрет Она вытерла с него пыль рукавом и протянула Инману маленький дагеротип в рамке.
Инман взял портрет и поднес к свече. На нем были запечатлены отец, эта женщина, несколькими годами моложе, бабушка, шестеро детей, от мальчиков в том возрасте, когда уже носят шляпы, до младенцев в чепчиках. Все члены семьи были одеты в черное; они сидели, ссутулив плечи, и смотрели либо подозрительно, либо ошеломленно, как будто пораженные молвой об их собственной смерти.
— Мне очень жаль, — сказал Инман.
Когда он закончил есть, женщина проводила его в путь. Он шел в темноте, пока в небе не засверкали узоры из звезд, затем возле узкого ручья сделал привал, не разводя костра. Он вытоптал место для сна в высокой сухой траве, завернулся в одеяла и крепко заснул.