ГУЛАГ - Энн Эпплбаум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увы, эти “мечты о воле” часто сменялись горечью. Свидания далеко не всегда были радостными. Случалось, заключенный, предчувствуя, что живым ему из лагеря не выйти, встречал родственников просьбой больше не приезжать. “ Ты этот адрес забудь. Мне важнее, чтобы у тебя все было в порядке”, – сказала одна заключенная брату, с которым разговаривала двадцать минут на двадцатиградусном морозе[889]. Мужчины, к которым после долгой разлуки приезжали жены, испытывали, пишет Герлинг-Грудзинский, беспокойство особого рода:
Годы тяжкого труда и голода подорвали в них мужскую силу, и теперь, перед сближением с почти чужой женщиной, они, наряду с робким возбуждением, испытывали бессильное отчаяние и гнев. Несколько раз мне довелось слышать мужскую похвальбу после свиданий, но обычно это была стыдливая тема, и окружающие относились к ней с молчаливым уважением[890].
Жены, приезжавшие с воли, рассказывали мужьям о своих тяготах, которых тоже хватало. Многим из-за ареста мужа трудно было найти работу, их не принимали в учебные заведения; иной раз женщинам приходилось скрывать замужество от подозрительных соседей. Некоторые приезжали сообщить о своем решении развестись. В романе “В круге первом” Солженицын с поразительным сочувствием приводит один такой разговор, основанный на его подлинном разговоре с женой Натальей. В книге Надя, жена заключенного Нержина, может из-за своего замужества потерять и работу, и место в общежитии, и возможность защитить диссертацию. Развод – единственный шанс, дающий “путь в жизни”.
Надя сразу потупилась, обвисла головой.
– Я хотела тебе сказать… Только ты не принимай этого к сердцу – nicht wahr! – ты когда-то настаивал, чтобы мы… развелись… – совсем тихо закончила она.
Да, когда-то он настаивал… А сейчас дрогнул. И только тут заметил, что обручального кольца, с которым она никогда не расставалась, на ее пальце нет.
– Да, конечно, – очень решительно подтвердил он.
– Так вот… ты не будешь против… если… придется… это сделать?.. – Она подняла голову. Ее глаза расширились. Серая игольчатая радуга ее глаз светилась просьбой о прощении и понимании. – Это – псевдо, – одним дыханием, без голоса добавила она[891].
Свидание и по другим причинам могло быть хуже, чем его отсутствие. Израиль Мазус, который был в лагерях в 1950‑е годы, рассказывает историю заключенного, к которому приехала на свидание жена. Он сообщил о предстоящей встрече другим, о чем потом пожалел. Пока он проходил все обычные в таких случаях процедуры – мылся в бане, брился у парикмахера, получал в каптерке приличную одежду, – ему беспрестанно подмигивали, тыкали его в бок, намекали на скрипучую кровать в комнате свиданий[892]. Но надзиратель не захотел оставить его с женой вдвоем. Какое уж тут “окошко на волю”.
Соприкосновения с внешним миром всегда были чем-то осложнены – ожиданием, желанием, тревогой. Снова процитирую Герлинга-Грудзинского:
Неизвестно, что тут было главной причиной: то ли воплощенная на три дня свобода не выдерживала сравнения со своим сублимированным образом, то ли она продолжалась слишком недолго, то ли, наконец, исчезнув, как недосмотренный сон, она оставляла после себя пустоту, в которой вновь нечего было ждать, – во всяком случае, зэки после свиданий были мрачны, раздражительны и молчаливы. Не говорю уж о тех случаях, когда свидание принимало трагический оборот и превращалось в краткое оформление развода. Плотник из 48‑й бригады Крестинский дважды пытался повеситься в бараке после свидания, во время которого жена потребовала у него развода и согласия на то, чтоб отдать детей в детдом.
Герлинг-Грудзинский, которому как иностранцу некого было ждать, тем не менее понимал значение дома свиданий яснее, чем многие советские авторы: “Глядя на зэков после свиданий, я иногда приходил к выводу, что насколько надежда часто может быть единственным содержанием жизни, настолько же ее исполнение иногда становится едва выносимой мукой”[893].
Как ни странно, не все лагерные правила писались начальством. Были и неписаные правила, следуя которым можно было повысить свой статус, получить привилегии, жить чуть лучше других. Была в лагерях и неофициальная иерархия. Овладевшему неписаными правилами и научившемуся подниматься в лагерной иерархии было гораздо легче выжить.
В верхней части этой иерархии находились начальники, надзиратели и конвоиры. Я сознательно пишу: “в верхней части”, а не “над” или “выше”, потому что в ГУЛАГе начальство и охранники не составляли отдельной касты, совершенно отгороженной от заключенных. В отличие от эсэсовцев, охранявших нацистские концлагеря, они не считались представителями высшей расы – этническое происхождение у них с заключенными часто было общее. Например, после Второй мировой войны в лагерях содержалось много сотен тысяч украинцев, и в тот же период там было немало охранников с Украины[894].
И социально охрана и заключенные не были полностью разделены. Некоторые начальники и конвоиры налаживали с заключенными развитые “левые” торговые отношения. Иные из них пили с зэками; многие сожительствовали с лагерницами[895]. Что еще более важно, многие охранники в прошлом были заключенными: в начале 1930‑х годов обычной практикой было переводить хорошо ведущих себя осужденных в охрану, а некоторые поднимались и выше[896]. Самой яркой в этом смысле была, видимо, карьера Нафталия Френкеля, но есть и другие примеры.
Яков Куперман сделал не столь головокружительную карьеру, но его судьба показательна. Куперман, позднее подаривший свои неопубликованные записки московскому “Мемориалу”, был арестован в 1930 году и приговорен к десяти годам ИТЛ. Находился в Кемском лагере, затем работал в плановом отделе строительства Беломорканала. В 1932 году его дело пересмотрели и лагерь заменили ссылкой. Позднее он в качестве вольнонаемного работал в управлении БАМстроя, о чем под конец жизни вспоминал “с удовольствием”[897]. Его решение не было необычным. В 1938 году более половины административных работников и почти половину работников охраны Белбалтлага составляли бывшие заключенные или заключенные[898].