Гарантия успеха - Надежда Кожевникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну что? Расквитались?..
… Но пяднадцать собачьих лет- уже старость. И побаливает где-то внутри, и нога временами немеет: дает знать о себе старая рана. И характер меняется, потому что меняются желания, замедляется жизненный ритм.
Кто-то принимает такой удел покорно, согласно — и в старости можно найти свои радости, в старости есть особое благородство. Ну а кому-то это как удар под дых — можно ли, кажется, дальше жить, когда ты уж не самый сильный, не самый смелый.
У людей хоть отрада есть- выговориться, поделиться с другими людьми. А у собак не принято обсуждать свои болячки: может, они считают, зачем душу бередить?..
Но вот Микки Первый явно томился, точно хотел объясниться с людьми, высказать им что-то, что лежало у него на сердце. Он давно уже никуда не убегал, сидел дома как абсолютно добропорядочный, смирный пес, готовый исправно нести свою службу. Но у него ввалились бока, осунулась морда, и если раньше он являл собой великолепного представителя своей породы, то теперь в нем как бы выявились, обострились индивидуальные черты- в его глазах не было теперь почти ничего собачьего.
Хотя ведь это людям кажется, что все животные хотели бы быть похожими на них, а у самих животных на этот счет, может быть, совершенно другое мнение- печальный, глубокий Миккин взгляд был, пожалуй, проникновеннее человеческого.
А впрочем, сравнивать- к чему? Срок жизни собак куда короче срока жизни людей, но тут уж природа, наверно, позаботилась, чтобы каждый живущий успел начать, продолжить и завершить свою судьбу- даже жук-плавунец, даже бабочка-однодневка, — узнать детство, юность, зрелость и… и всегда всем ну вот вздоха еще одного не хватает.
И Микки не хватило, как и всем. Хотя он прожил шестнадцать лет, для собак возраст почти аксакальный.
Но, возможно, только став старым, он нашел время задуматься о том, как была прекрасна жизнь- лес, солнце, снег, весенние запахи, — только когда тело его ослабело, когда он перестал удирать куда-то, зачем-то спешить, он понял вдруг, как хороша эта жизнь, которую он оставляет. Сидел на крыльце вялый, задумчивый, и что-то новое появилось в выражении его поседевшей морды: людям казалось- улыбка.
…Микки Второй появился в семье на семнадцать лет позже Микки Первого.
Конечно, за эти годы многое произошло. Дом стал благоустроеннее. Вместо шаткой изгороди поставили высокий зеленый забор. К поселку приблизился город. Стало больше машин. Компания окрестных псов поредела, их и не слышно стало почти. И теперь, когда случались у собак конфликты, то вовсе не потому, что кто-то из них жил на улице, а кто-то в доме, — нет, теперь это их мало занимало. Они и ругались и дрались уже по другим причинам. И кто какого обличья, тоже перестало их волновать: они теперь были информированы о самых необыкновенных породах. И когда к ним как-то пристала болонка с розовым бантом, они приняли ее- потому ведь, что ж, в самом деле, все одна она да одна…
Но Микки Второй с окрестными псами знаком не был. Хозяева опасались отпускать его с участка: опыт с Микки Первым научил их осторожности, и теперь они предпочитали не рисковать.
И Микки бегал туда-сюда вдоль забора, подсматривая иной раз в щель, а потом возвращался в дом, ложился в свой угол рядом с буфетом, то ли дремал, то ли мечтал — ждал, когда его позовут кормиться.
Отношения у него с хозяевами были ровные, они и не ссорились почти никогда.
Но вот однажды — Микки Второй был тогда во дворе, грелся на солнышке — зеленые ворота открылись, въехал автомобиль, а Микки кликнули в дом: «Иди, иди скорее…» И заперли его в комнате одного.
Он возмутился. Так с ним не поступали еще никогда. Он не сделал никому ничего дурного. Он был добрый, ласковый — зачем понадобилось его запирать?
Он ни разу в жизни никого не тронул, кто угодно мог прийти в дом, он всех радостно приветствовал. Над ним даже подсмеивались: «Уж ты сторож…»
И вдруг его закрыли… Зачем? За что? Он кидался на дверь в отчаянии, плакал, скулил — и весь горел от любопытства: в доме что-то происходило, какие-то новые слышались запахи, голоса…
В изнеможении он уснул и проснулся, когда дверь приоткрылась: ему подсунули миску с едой и снова повернули ключ — снова он был в одиночестве.
Есть он не стал. Все это было так оскорбительно, непонятно, что у него совершенно пропал аппетит. Впервые он подумал, что можно, оказывается, чего угодно ожидать от людей, что в них есть коварство и они бывают несправедливыми.
«Сбегу, — мстительно решил он. — Тогда увидят».
Но, представив, как он будет скитаться, одинокий, голодный, неприкаянный, заныл от жалости к себе, к ним- ну зачем они так поступают!
Сколько времени прошло, он не знал. И не поднялся, когда в комнату вошел хозяин, сказал: «Микки, обещаешь, что будешь хорошо себя вести? Имей в виду, я взял на себя всю ответственность».
Его встретили настороженным молчанием, и лица у всех были напряженные и точно чужие, у Микки даже как-то неприятно засосало внутри, хотя, может, это от голода, он ведь так ничего и не ел…
«Ну, — произнес хозяин, будто тоже, как Микки, томился и хотел поскорее разрядить обстановку, — проходи, проходи, не стесняйся. Что это ты вдруг такой робкий стал?»
А Микки и правда почему-то весь сжался, попятился даже было к двери, но не от робости, а от какой-то странной, неведомой ему раньше тревоги, точно ему сердце подсказало: что-то важное, серьезное ждет его впереди.
Он оглянулся на хозяина и снова сделал шаг вперед — к тому, что лежало посреди широкой хозяйской кровати — и было живым.
Живым! Он сразу это понял, хотя оно и не шевелилось.
Он приблизился. И, еще ничего не увидев, не осознав — кто? — почувствовал вдруг мгновенную боль и слабость в сердце, и будто все в нем опустилось — он узнал.
Нет, он не видел такого никогда раньше — сморщенное красное личико человечьего детеныша, — он узнал то, что в каждом живом существе природой заложено и так или иначе должно проявиться, — желание, готовность любить.
Жаркий алый туман поплыл у него перед глазами. Они ничего не поняли!
Испугались, вскочили, замахали руками: «Уходи, уходи!» Неужели они решили, что он задумал что-нибудь дурное? Да разве он мог?! Ведь он только хотел…
Вообще-то он даже не успел захотеть что-либо определенное. Может, только ткнуться в это теплое, нежное, беспомощное, лизнуть его, вдохнуть глубже его запах — и унести, спрятать, скрыть от всех. Чтобы не мешали.
Он не сообразил. Надо было действовать быстрее, пока они не опомнились. А теперь они кричали, выталкивали его из комнаты, а он вдруг, наверное, впервые в жизни, ожесточился, потому что впервые что-то по-настоящему стало нужно ему. И это у него отнимали.
Неужели они считали, что он всегда будет счастлив только своей сытостью? И они сумеют от него скрыть то, что всему живому положено?