Степной волк. Нарцисс и Златоуст - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Златоуст пошел к дому мастера, время уже приближалось к полудню, он подождал, прислушиваясь, когда Никлаус закончит работу и начнет мыть руки. Тогда он вошел в мастерскую.
— Позвольте мне сказать вам несколько слов, мастер, я могу это сделать, пока вы моете руки и надеваете сюртук. Я жажду глотка истины, я хочу сказать вам то, что могу высказать только сейчас и никогда более. Я сейчас в такой ситуации, что мне необходимо поговорить с кем-нибудь, и вы единственный, кто, возможно, меня поймет. Я обращаюсь не к человеку, который владеет знаменитой мастерской и получает от городов и монастырей самые почетные заказы, у которого есть двое подмастерьев и богатый дом. Я обращаюсь к мастеру, создавшему для монастыря скульптуру Божьей Матери, самую прекрасную из известных мне скульптур. Этого человека я любил и почитал, стать равным ему казалось мне высшей земной целью. Теперь я сделал свою скульптуру, Иоанна, и он не столь совершенен, как ваша Богородица; но таким уж он получился. Делать другую скульптуру я не собираюсь. Пока нет такой фигуры, которая жила бы во мне и требовала воплощения. Есть, правда, один образ, смутный священный лик, который я когда-нибудь воплощу в материале, но сегодня я еще не готов к этому. Чтобы сделать это, мне надо еще многое испытать и пережить. Быть может, я сделаю это через три, через четыре года, или через десять лет, а то и позже, или же никогда не сделаю. А до тех пор, мастер, я не хочу заниматься ремеслом, лакировать скульптуры и вырезать церковные кафедры и вести в мастерской жизнь подмастерья, зарабатывать деньги и стать таким, как все ремесленники, нет, этого я не хочу, я хочу жить и странствовать, чувствовать лето и зиму, видеть мир, насладиться его красотой и пережить его ужасы. Я хочу испытать голод и жажду и забыть, отбросить все то, чем я жил и чему научился здесь, у вас. Когда-нибудь я хотел бы создать нечто такое же прекрасное и глубоко трогающее душу, как ваша Божья Матерь, — но стать таким, как вы, и жить так, как вы живете, я не хочу.
Мастер вымыл и вытер руки, повернулся и посмотрел на Златоуста. Лицо его стало строгим, но не злым.
— Я выслушал тебя, — сказал он. — Не будем торопиться. Можешь не приходить в мастерскую, хотя работы невпроворот. Ты для меня не подмастерье, я понимаю, тебе нужна свобода. Я хотел бы обсудить с тобой кое-что, дорогой Златоуст, но не сейчас, а через несколько дней, пока же можешь проводить время так, как тебе угодно. Видишь ли, я старше тебя и многое испытал. Я думаю иначе, чем ты, но я понимаю тебя и то, что ты имеешь в виду. Через несколько дней я тебя позову. Мы поговорим о твоем будущем, у меня есть кое-какие соображения. А пока потерпи! Я хорошо знаю, что значит завершить труд, дорогой твоему сердцу, мне знакома эта пустота. Она пройдет, поверь мне.
Златоуст ушел неудовлетворенный. Мастер желал ему добра, но чем он мог ему помочь?
Он знал одно место на реке, там было неглубоко, на дне валялся всякий хлам и отбросы, из домов рыбацкого предместья в реку сбрасывали всевозможный сор. Он пошел туда, сел на край набережной и стал смотреть в воду. Воду он очень любил, любая вода притягивала его к себе. Когда с этого места смотришь сквозь хрустальные струйки потока на темное неясное дно, то видишь, как там и сям что-то сверкает тусклым золотым светом и маняще блестит, какие-то неразличимые предметы, то ли осколок старой тарелки, то ли выброшенный погнутый серп, то ли гладкий светлый камешек или глазурованный кирпич, но это могла быть и ильная рыба, жирный налим или красноперка, метнувшаяся там, внизу, и на мгновение поймавшая светлыми брюшными плавниками и чешуей луч света, — никогда точно не узнаешь, что это, собственно, такое, но всегда это сказочно красиво и заманчиво, это короткое тусклое мерцание затонувших сокровищ на влажном черном дне. Такими же, как эта маленькая речная тайна, казались ему все эти истинные тайны, все настоящие, подлинные образы души: у них не было четких контуров, не было формы, о них можно было только догадываться, как о далекой прекрасной возможности, они были завуалированы и многозначны. И как в сумраке речных глубин на короткие мгновения золотом и серебром вспыхивает нечто невыразимое, несуществующее и в то же время полное блаженных обещаний, так и забытый профиль человека, наполовину увиденный снизу, иной раз предвещает нечто бесконечно прекрасное или невероятно печальное; или, если продолжить сравнение: когда висящий над телегой ночной фонарь отбрасывает на стену огромные вращающиеся тени колесных спиц, эта игра теней может на краткий миг вместить в себя столько картин, событий и историй, сколько вмещает весь Вергилий. Из такой же нереальной, магической материи сотканы ночные сны, ничто, вобравшее в себя все образы мира, капля воды, в кристалле которой заключены формы всех людей, животных, ангелов и демонов, готовые в любой момент проявить себя.
Он снова погрузился в эту игру, смотрел, забывшись, на струящиеся воды, видел, как подрагивает на дне бесформенное мерцание, в котором ему мерещились царские короны и обнаженные женские плечи. Ему вспомнилось, как однажды в Мариабронне он увидел такие же нереальные формы и волшебные превращения, разглядывая латинские и греческие литеры. Не говорил ли он тогда об этом с Нарциссом? Ах, когда это было, сколько столетий тому назад? Нарцисс, Нарцисс! Он бы с радостью отдал два своих золотых дуката, чтобы увидеть его, часок поговорить с ним, взять его за руку, услышать его спокойный, умный голос.
Отчего все эти вещи так прекрасны, это золотое мерцание под водой, эти тени и предчувствия, все эти нереальные, волшебные явления, — отчего они так несказанно прекрасны и так отрадны, ведь они прямая противоположность той красоте, которую может создать художник? Ибо если красота этих невыразимых вещей была лишена формы и состояла из одной только тайны, с произведениями искусства все обстояло наоборот, они от начала до конца были формой, они говорили совершенно ясным языком. Нет ничего более неумолимо ясного и определенного, чем линия нарисованной или вырезанной из дерева головы или рта. Он мог бы с абсолютной точностью срисовать нижнюю губу или веки с фигуры Божьей Матери Никлауса; там не было ничего неопределенного, обманчивого, расплывчатого.
Златоуст целиком погрузился в размышления об этом. Как можно, недоумевал он, чтобы самое что ни на есть определенное и оформленное воздействовало на душу точно так же, как и самое неуловимое и бесформенное? Но одно все же стало ему ясно в результате этих размышлений, а именно: почему столь многие безупречные и отлично сделанные произведения искусства не нравятся, а, несмотря на известную красоту, кажутся скучными и почти ненавистными. Мастерские, церкви и дворцы полны таких фатальных произведений, он сам участвовал в работе над некоторыми из них. Они глубоко разочаровывали, потому что пробуждали жажду высокого, но не удовлетворяли ее, ибо в них не было главного: тайны. Именно она, тайна, объединяла мечту и творения высокого искусства.
Тайна, думал далее Златоуст, это то, что я люблю, что пытаюсь раскрыть, что многократно на мгновение открывалось мне и что я как художник, если когда-нибудь у меня появится такая возможность, хотел бы воплотить и заставить говорить. Это образ великой родительницы, Праматери, и тайна ее, в отличие от тайн других фигур, состоит не в той или иной подробности, не в полноте или худобе, простоте или изысканности, силе или грации, а в том, что самые большие противоречия мира, обычно непримиримые, в этом образе заключают мир и уживаются вместе — рождение и смерть, доброта и жестокость, жизнь и уничтожение. Если бы я выдумал этот образ, он был бы только порождением моих мыслей или честолюбивой мечтой художника, и нечего было бы жалеть о нем, я смог бы увидеть его ложность и забыть о нем. Но Праматерь — не порождение мысли, я ведь ее не выдумал, я ее видел! Она живет во мне и все время встречается на моем пути. Впервые я стал догадываться о ней, когда зимней ночью в деревне держал светильник над постелью роженицы-крестьянки, с тех пор образ и стал жить во мне. Иногда он отдаляется и на долгое время исчезает; но вдруг, как сегодня, вспыхивает опять. Образ моей собственной матери, когда-то столь любимый мной, совершенно растворился в этом новом лике, оказался внутри его, как косточка в вишне.