Политические эмоции. Почему любовь важна для справедливости - Марта Нуссбаум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Исключительная с точки зрения технической риторики, эта речь с ее звучными библейскими фразами, заклинательными повторениями, искусными повторами и крещендо так же продуманна, как и все речи Цицерона, который, несомненно, был ее вдохновителем (несмотря на то что сам Черчилль был слабым специалистом в области классической филологии!). С точки зрения эмоций речь придерживается очень интересной траектории. Черчилль фактически начинает из самого сердца народного страха, и вместо того, чтобы отвернуться от него, он противостоит ему: Да, все настолько плохо. Перед нами ужасное испытание. Но в этот самый момент задача начинает приобретать героические и в этом смысле привлекательные и несколько чарующие масштабы, поскольку речь Черчилля вызывает целый ряд образов: подвиги Геракла против чудовищ, классические истории для школьников о битвах и опасностях, образы прошлых британских побед над тиранией (здесь недалеко и до лорда Нельсона). Затем Черчилль возвращается к имеющейся альтернативе. То будет не дружеская встреча с германскими элитами (как, вероятно, полагали Эдуард VIII и миссис Симпсон[491]), а исчезновение всего прекрасного в Британии; и здесь Черчилль заостряет внимание на своем любимом моменте, говоря, что Британская империя – необходимое условие мировой цивилизации и прогресса. Он заставляет аудиторию испытывать страх, делая его объектом не что иное, как исчезновение человечества вообще в случае исчезновения ценностей Британской империи. Империя выглядит настолько необходимой и прекрасной, что жертва вполне оправданна – и теперь Черчилль обращается к «надежде» и «энергии». Можно сказать, что он становится бесстрашным школьником-героем, сражающимся с силами тьмы – возлюбленным персонажем британской публики от Тома Брауна[492] до Гарри Поттера. Затем он формирует вокруг себя сообщество: эмоциональная дуга речи дала ему право говорить о «единой силе».
Теперь давайте обратимся к более ранней речи Рузвельта. Война в буквальном смысле была еще далеко, но отношение Рузвельта к экономическому кризису по духу близко к отношению Черчилля к чрезвычайному военному положению. Как Черчилль, Рузвельт ведет дугу от страха к надежде и солидарности, но в типично американском духе на место империи приходят опора на собственные силы и христианская мораль[493].
Рузвельт, как и Черчилль, начинает с обещания говорить откровенно: американцы ждут, что он обратится к ним «с прямотой и решимостью, как того требует нынешнее положение нашей страны». На протяжении всей речи Рузвельт настойчиво описывает нынешнее состояние нации как состояние войны, говоря, что мы должны взяться за «эту задачу так, как мы действуем в чрезвычайных военных условиях». Его политика – это «направления атаки». Американцы – это «дисциплинированная, преданная армия»; он берет на себя руководство «великой армией нашего народа, направляя ее на целеустремленное решение наших общих проблем». Он лишь просит широких властных полномочий «для борьбы c чрезвычайной ситуацией». И все же в самом начале он использует другой центральный мотив: проблема не настолько серьезна, чтобы ее нельзя было решить с помощью американской изобретательности и уверенности в себе. Она не сравнится с «испытаниями, которые наши предки одолели, ибо верили и не страшились». И действительно, его самая первая характеристика экономического кризиса содержит в себе сочетание мрачной оценки ситуации с радостным напоминанием о том, что это не та проблема, которая лежит в основе идентичности Америки:
С таким настроением мы встречаем наши общие трудности. Они, слава Богу, касаются только материальных вещей. Текущие показатели снизились до фантастического уровня; налоги выросли; наша платежеспособность упала; на всех уровнях власти сталкиваются с серьезным сокращением дохода; средства обмена заморожены в торговых потоках; промышленные предприятия повсеместно приостанавливают работу; фермеры не находят рынков для своей продукции; многолетние сбережения тысяч семей обесценились. Самое главное – перед множеством безработных граждан встала серьезная проблема выживания. И не меньшее число людей трудятся в поте лица своего, мало что получая взамен. Только неразумный оптимист может отрицать мрачную реальность текущей ситуации.
Как и Черчилль, Рузвельт с мрачной откровенностью перечисляет проблемы своего времени, показывая, что страх оправдан и рационален. Но в то же время он указывает путь за пределы этих проблем, говоря, что «Слава Богу, они касаются только материальных вещей». И хотя лейтмотивом основного аргумента являются уверенность в себе и совместная работа, вина фигурирует как важная второстепенная тема. Рузвельт отвечает на (непроизносимый вслух) тревожный вопрос о том, виноваты ли в нынешнем кризисе сама экономическая система Америки и весь ее демократический образ жизни в целом. Социализм поджидал за углом, и речь завершается словами: «Мы не оставили веру в будущее основ демократии. Народ Соединенных Штатов не потерпел неудачу». В начале речи Рузвельт настаивает на том, что ни американцы, ни их освященные веками традиции, в том числе (в целом) экономические традиции, не испытывают «недостатка в содержании». Всеобъемлющему состраданию не должна мешать мысль о том, что в самой Америке есть изъян. Таким образом, он позиционирует предлагаемые им реформы не как радикальные изменения, а как незначительные корректировки курса, которые позволят Америке оставаться верной самой себе.
Именно в этом контексте мы слышим самую известную часть речи, ближе к ее началу: «Поэтому первым делом разрешите мне высказать твердое убеждение, что единственное, чего нам следует бояться, это страха – отчаянного, безрассудного, неоправданного ужаса, который парализует усилия». Точно так же как Черчилль столкнулся с опасностью того, что британцы откажутся от продолжения войны, так и Рузвельт столкнулся с опасностью того, что американцы бросят Америку на произвол судьбы. Что бы это значило? А значило бы это отказ от общих усилий по решению экономических проблем в общем контексте (подлежащей реформированию) американской экономической системы. Это значило бы сдаться или стремиться к радикальной трансформации. Это значило бы рассеяние и отступление, а не объединение усилий.
У Черчилля был злодей, и его образ жизнерадостного школьника, сражающегося с чудовищем, основывался на живом ощущении реального зла на другой стороне. Злодеи Рузвельта, напротив, не воплощают в себе зло, но они глубоко ошибаются, действуя «отжившими свой век традиционными методами». На самом деле они даже несколько нелепы. Они всего лишь «некомпетентные» правители финансового мира, которые просто «отреклись», покинув свои посты, когда ситуация стала трудной. И что осталось теперь, когда они отреклись от трона? Царство, которое одновременно архаично библейское и абсолютно американское.
Спасаясь бегством, менялы оставили свои высокие должности в храме нашей цивилизации. Теперь мы можем вернуть этот храм к древним истинам. Мерой этого возвращения служит степень нашего обращения к общественным ценностям, более благородным, нежели простая денежная прибыль. Счастье заключается не просто в обладании деньгами, – оно в радости свершений, в творческом волнении. В безумной погоне за мимолетной прибылью больше нельзя забывать об этой радости и о моральном стимулировании труда. Эти мрачные времена будут оправданны, если научат нас, что наше истинное предназначение не прислуживать кому-то, а служить самим себе и нашим собратьям.
«Древняя истина» протестантской этики труда и христианский наказ братской любви служат Рузвельту удачным аналогом героя-искателя Черчилля. Менялы ошибаются потому, что не выполняют ежедневную полезную работу, а вместо этого участвуют в «безумной погоне» за «мимолетной прибылью». Они также неправы, потому что не любят ближнего своего, но преследуют только эгоистичные цели. Настоящая работа – американская и нравственная; а работа на благо других – еще более американская и нравственная, чем работа на себя. Страх и пораженчество теперь представлены как нехристианские и неамериканские эмоции.
Когда в конце речи Рузвельт возвращается к идеям экономического восстановления, он продолжает ту же линию, говоря, что усилия по восстановлению опираются как на «американский пионерский дух», так и на «политику доброго соседа – соседа, который решительно уважает себя и поэтому уважает права других; соседа, который уважает свои обязательства и уважает святость своих соглашений с соседями во всем мире». К этому моменту речи финансовый враг рассматривается как бесполезный персонаж – одновременно легкомысленный и эгоистичный, тогда как истинный американец,