Браво-Два-Ноль - Энди Макнаб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голос принимался снова кричать на меня, а я кричал в ответ.
— Твою мать, — вопил я, — я ничего не знаю, я ни хрена не знаю, мать вашу!
Голос говорил что-то по-арабски, и «тюрбаны» опять начинали метелить меня ногами.
Я то и дело отключался.
Боль, наложенная на боль.
Невыносимая, адская, зверская.
Меня перестали пинать и подняли на ноги. Затем вытащили из комнаты, с обнаженным торсом и брюками, спущенными до колен. Когда мы оказались во внутреннем дворе, нас там уже ждала торжественная встреча. Всю дорогу меня били ногами и кулаками. После одного удара ногой по заднице мне показалось, что у меня лопнула прямая кишка. Я испугался, что из меня вывалятся внутренности. Я рухнул на землю, визжа, как резаный.
Меня швырнули в камеру, раздетого, скованного наручниками, с завязанными глазами, и оставили одного. Я дышал часто и неглубоко. Немного придя в себя, я уселся и стал проверять, нет ли переломов. Я судорожно цеплялся за воспоминания о той лекции, которую нам читал американский летчик морской пехоты. Ему за шесть лет, проведенных в тюрьме, вьетконговцы переломали все основные кости тела. По сравнению с ним я наслаждался увеселительной прогулкой.
«Мне твердили, что чем ты сильнее и тверже, тем быстрее тебя оставят в покое. Очень скоро я обнаружил, что все это неправда. С пленником можно сделать все что угодно. Нельзя только сломать моральный дух. Если это происходит, виноват ты сам. Мой рассудок оставался ясным, и каждый день он мне повторял: „Пусть вьетконговцы убираются к такой-то матери“. Только это и помогло мне выжить».
Мое тело находилось в значительно более хорошем состоянии, чем тело того летчика, и рассудок определенно оставался ясным. Значит: «Пусть иракцы убираются к такой-то матери».
Было темно. Я лежал здесь уже целую вечность. Сперва я не обращал внимания на холод: боль блокирует подобные пустяки. Но теперь я начинал дрожать. У меня мелькнула мысль, что если такое продлится еще много дней, со мной будет покончено. Живым я отсюда не выйду.
Из других камер доносились крики и стоны, но я почти не обращал на них внимание, замкнувшись в своем собственном маленьком мирке, в крошечной вселенной, состоящей из боли, синяков и сломанных зубов.
Другим достается не меньше моего, но это происходит в совершенно другом мире. Это происходит далеко, и меня это не касается. Я же только ждал, когда снова настанет моя очередь.
С этого момента так продолжалось, наверное, на протяжении нескольких дней. Час за часом, день за днем, побои за побоями, поочередно с остальными двумя. Я лежал, свернувшись в клубок, мучаясь от холода и боли, и ждал жуткого грохота открывающейся двери, самого страшного звука, который мне когда-либо доводилось слышать.
— Энди, это твой последний шанс, расскажи нам то, что мы хотим знать.
— Я ничего не знаю.
Одно я знал. Я знал, что остальные двое тоже держатся, потому что в противном случае меня перестали бы допрашивать. Я твердил себе: «Только не я, я не подведу своих товарищей, по моей вине они не окажутся в дерьме».
Все происходило, словно в туманной дымке. Два или три допроса за двадцать четыре часа. День за днем. И все время одно и то же. И все время терпеть становилось чуточку труднее.
Иракцы придумывали все новые способы причинять мне боль. Дважды меня сажали на стул и, удерживая голову опущенной вниз, хлестали меня плеткой с толстыми хвостами. А когда это заканчивалось, за работу принимались другие, с веслом и булавой.
После одного из сеансов я сидел на стуле, по-прежнему раздетый, с головой, затуманенной болью. Голос заговорил тихо и вкрадчиво мне на ухо:
— Энди, нам нужно поговорить. Твое состояние ужасное. Ты очень скоро умрешь, но ты по-прежнему не хочешь нам помочь. Я тебя не понимаю. Мы обязательно добудем информацию от одного из вас, и ты сам это прекрасно понимаешь. Один из вас обязательно нам все расскажет, в этом можно не сомневаться. Так зачем же вредить самому себе? Послушай, хочешь, я тебе покажу, какими плохими мы можем быть?
У меня на внутренней поверхности бедра была свежая ссадина диаметром дюйма два. Красная, открытая, она сочилась кровью. Я услышал лязг металла и шипение парафинового обогревателя, включенного на полную мощность. Меня схватили за плечи, удерживая на стуле.
Мне к ссадине приложили раскаленную докрасна ложку. Я поперхнулся, вдохнув запах паленого мяса, и завыл как собака.
Ложка. Крик. Ложка. Крик.
Ею водили по ссадине маленькими кружками и крест-накрест.
Я подскочил, настолько внезапно, что солдаты не смогли меня удержать. Я орал и орал, тщетно стараясь дать выход боли.
Меня снова усадили на стул.
— Вот видишь, Энди? Все это бесполезно. Лучше расскажи нам то, что мы хотим узнать.
Быстроногий послал их ко всем чертям. Они не бились бы так со мной, просто чтобы подтвердить полученные от него сведения. И иракцы так и не сообщили, что же якобы открыл им Быстроногий. Так что все это мешок собачьего дерьма. Раз у Быстроногого есть силы держаться, найдутся и у меня.
Теперь из камер кто-то постоянно выходил и входил. Звуковым фоном были крики, стоны и жуткий грохот металлических дверей.
Охранники, должно быть, колотили нас по расписанию. Приблизительно каждые два часа приходила очередная смена, с криками и улюлюканьем метелившая нас. Мы по-прежнему оставались скованными наручниками и с завязанными глазами.
— Встать! Сесть!
Ты пытаешься выполнять команды, а тебя нещадно молотят кулаками и ногами. Иногда я впадал в полубессознательное состояние всего после нескольких тычков, иногда оставался в сознании, учащенно дыша и регистрируя боль. Иногда меня били отрезком резиновой трубы по почкам и спине, что было страшно больно. Мое тело превратилось в сплошное кровавое месиво, но хуже всего было слушать то, что происходит в камере Стэна или Динджера. И не потому, что я беспокоился за своих товарищей, — я все равно ничем не мог им помочь, а они были ребята крепкие и выносливые, — а потому, что это означало: скоро придет и мой черед.
Один раз ради разнообразия допрос начался довольно любезно.
— Ты ведь в ужасном состоянии, Энди, разве не так?
— Да, я в ужасном состоянии.
Мои губы настолько распухли от ссадин и ран, что я говорил с огромным трудом.
— Как твои зубы — кажется, с ними у тебя уже были какие-то проблемы?
— У меня сломано несколько коренных зубов. Они очень сильно болят. — Я продолжал разыгрывать из себя забитого дурачка. Впрочем, тут мне и играть особенно не приходилось. Зубы причиняли мне невыносимые мучения; это была самая сильная зубная боль, какую я когда-либо испытывал, и даже еще сильнее.
— Я договорился, чтобы этим вопросом занялись, — ласково продолжал Голос. — У нас здесь есть зубной врач. Нужно добавить, он девять лет проработал в одной известной лондонской клинике. Он один из лучших.