Пепел над пропастью. Феномен Концентрационного мира нацистской Германии и его отражение в социокультурном пространстве Европы середины – второй половины ХХ столетия - Б. Г. Якеменко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот эпизод, как и сотни других, дает неожиданное подтверждение размышлениям Ф. Ницше об особенностях памяти: философ считал, что настоящая память возникает путем «вжигания» впечатлений посредством боли и насилия. «Вжигать, дабы осталось в памяти: лишь то, что не перестает причинять боль, остается в памяти»[782]. Не пережившие этой боли имели «память о памяти», возникающую в результате общения не с непосредственным объектом, формирующим память, а с репрезентативными объектами, посредниками – фотографиями, видеозаписями, устными свидетельствами, исследованиями. Именно поэтому многие бывшие узники лагерей на протяжении всей оставшейся жизни стремились преимущественно поддерживать и сохранять отношения только с теми, кто имел опыт выживания в Концентрационном мире. Врачи психиатрической клиники Краковской медицинской академии при обследовании 77 выживших узников Освенцима установили, что почти треть из них имеют более тесные отношения с теми, кто был в лагере, чем с друзьями из обычной жизни и даже близкими родственниками[783].
Выжившие узники концентрационных лагерей, стремившиеся донести до других пережитую ими катастрофу, не только искали понимания у других, но искали понимания у самих себя, так как деформации, произошедшие с ними в лагере, были непонятны прежде всего самим узникам. Было знание о произошедшем, но не было понимания, и поэтому они не знали, что им ждать от самих себя. Кроме того, многие выжившие боялись понимать, считали, что понимать не нужно, тем самым превращая Концентрационный мир в недетерминированное пространство, где, по словам одного из охранников Освенцима, «нет никаких «почему?»[784], и обрекая это пространство на вечную актуальность.
Возвращаясь к тем, кто стремился к пониманию, следует указать на роль нарратива в формировании бытия человека. Определяя эту роль, Р. Рорти приходит к заключению, что «отследить причины своего индивидуального бытия как оно есть – это рассказать о них историю на новом языке»[785]. То есть для подлинного понимания себя необходимо было не просто засвидетельствовать происходящее или произошедшее, если речь идет о понимании истории, но в идеале создать и новый язык свидетельствования. Таким образом не просто рождается нарратив, но устанавливаются причины произошедшего, то есть свидетельство ведет к восстановлению самотождественности.
Большинство узников, свидетельствовавших о пережитом в лагере, сознательно или неосознанно действовали в координате, заданной психоаналитической методологией З. Фрейда, которая воспринимала рассказ о событии прежде всего как психологическую разрядку и терапевтическое средство, снижающее внутреннее напряжение. Вторичное переживание события в свидетельстве вело к освобождению от него, так как нарратив, в отличие от реальности, может быть подвержен внешнему воздействию. В рамках этой методологии нарратив делал событие событием, придавал ему субъективистскую мифологическую форму, которая держала фактологическую основу. Именно эта форма была нацелена на «производство», стимуляцию понимания, которое было важнее информационной составляющей рассказа[786].
Понимание является важнейшим условием существования события, именно понимание закрепляет событие в своих формах и в индивидуальной и коллективной памяти. Непонятые события стираются из сознания или деформируются им до неузнаваемости, после чего понимаются, но уже как фантомы, созданные воображением и сегментированной памятью. Важную роль играет дистанция между свидетельствующим и свидетельствуемым, между рассказчиком и событием, являющаяся необходимым условием выбора «точки понимания», места, где должен находиться свидетель, чтобы возникло понимание и обнаружился смысл. Аналогии мы можем видеть в инстинктивно выбираемом расстоянии между собеседниками, необходимом для адекватного разговора, или дистанцией между картиной (иконой) и зрителем, «включающей» адекватное восприятие произведения. Многие узники обнаружили, что найти эту «точку понимания» чрезвычайно сложно. Сразу после войны указанная дистанция была слишком коротка, громадную катастрофу невозможно было в целостности разглядеть с небольшого расстояния, а затем дистанция, напротив, оказалась слишком большой, в результате чего масштаб картины был утрачен, оставив вместо себя лишь наиболее выразительные детали.
В результате утраты или пропуска этой дистанции, отсутствия нового описательного языка (пережитый опыт можно было передать только в присущих ему вербальных формах), потери «точки понимания» рассказы подавляющего большинства свидетелей не производили и не закрепляли случившегося события и тем более не устанавливали причины произошедшего. Вместо этого указанный нарратив создавал совершенно новое событие, имеющее формальное, типологическое сходство со старым. Попытка узника передать «трагическое индивидуальное» личного опыта приводила к тому, что передавались шаблоны коллективного опыта, сводящиеся к насилию, убийствам и подробностям ужасов лагерной жизни. Эти шаблоны были не в состоянии вызывать понимание, а стимулировали ужас от услышанного, сочувствие и жалость к свидетелю, в которых он менее всего нуждался. В результате у уцелевших узников возникало фатальное убеждение, что они выжили напрасно, так как одним из главных стимулов к выживанию в Концентрационном мире становилось желание засвидетельствовать происходящее. «Мы думали, – говорила узница З. Метц, – что, если человечество узнает о нашем мученичестве, нами будут восхищаться за стойкость и нам воздастся за наши страдания»[787]. Однако этого не происходило, что приводило к тому, что многими узниками завладевали депрессивные состояния, они замыкались в себе, отказываясь говорить о своей травме.
Еще одну проблему, мешающую выжившим узникам достоверно передать свой трагический опыт, точно подметил М. Ямпольский. Сразу после того, как Концентрационный мир прекратил свое существование, «Освенцим из точки, в которой происходит абсолютный крах гегелевского субъекта, кризис субъективности», стал, говорит он, постепенно превращаться для всех просто в знак приближенности к реальности. Это было связано прежде всего с неспособностью сознания индивида преодолеть пропасть между категорией смерти как таковой и личным представлением о смерти отдельного человека. Поэтому и трагедия, которая там произошла, стала интерпретироваться не «как явление своего исторического времени, а как проявление актуальной связи сознания интерпретирующего с современностью, как то, что отражает сегодняшнее сознание»[788]. То есть Освенцим или любой другой лагерь все меньше становились местом травмы и ее фиксации и все больше – отражением субъективных взглядов современников на эту травму, причем эта субъективность занимала со временем в системе отношений человека и лагеря все более доминирующее место.
Итогом этих процессов стало то, что выжившие узники концентрационных лагерей остались в значительной степени непонятыми как окружающими, так и самими собой, что привело значительную часть выживших к нежеланию рассказывать о произошедшем. Э. Визель отмечал: «Чем больше людей и чем более внимательно они слушают нас, тем больше мы понимаем, что наши слова не доходят до них; то, что мы пытаемся сказать, – это вовсе не то, что, как вам кажется, вы услышали»[789]. Сегодня