Четыре Любови - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– По мне так тоже лучше еврейцем быть, чем в таком Дурново ходить, – толкнул его тогда в бок одноклассник. – А теперь получается, ты – и евреец, и Дурново одновременно. Через палочку…
Лева побагровел, встал и под нестихающий хохот покинул актовый зал. Вслед за Левой поднялась Любаша, скромница, серая мышка, и без тени улыбки последовала за ним, не дожидаясь вручения аттестата. Это был поступок.
Дома распространяться о том, как начался его новый жизненный отсчет, Лева не стал. Ему нужно было крепко подумать, но много времени это, как выяснилось, не заняло. Он просто вычеркнул из памяти ненавистную школу со всеми ее кримпленовыми учительницами, комсомольскими понуканиями и по случайности застрявшими в голове двумя не пригодившимися лично ему формулами: товар – деньги – товар из обществоведения и – омыления жиров – из органической химии. Вместе с последней из них ему достался довесок в виде химической отличницы. Это и была верная Любаша, смело последовавшая за ним из зала вон…
В ночь после фамильного позора привиделся грек Глотов. Он был весел и куда-то спешил.
– Братец. – Грек взял Леву за руку и одновременно скрипнул протезом. – Послушай меня внимательно… Все это для тебя чепуха настоящая. – Он сделал в воздухе оборот пальцем и неопределенно ткнул им в направлении окна. – Здесь мы остановки делать не будем. Для тебя здесь нет… м-м-м… нет материи совершенно никакой.
– Вы про какую материю, простите? – искренне не понял Лева. – Где нет?
Глотов помолчал и улыбнулся:
– В поступке. В том, как ты поступил. И – как с тобой…
– Ну и что? – снова не понял он.
– А то… – Глотов снова скрипнул протезом, поднялся, подхватил по пути костыль и засобирался исчезать в воздухе. Лева уже знал, что и как произойдет с ночным гостем, но хотел успеть прояснить головоломку. Грек подвел итог незваного визита: – В этом нет любви ни с чьей стороны. Так, филия, может, небольшая проскочит. Не более…
– Кто? – Лева окончательно запутался и собрался переспросить грека, но тот растаял в аэропортовском полумраке вместе с костылем и протезом быстрее, чем успел бросить напоследок: – Потом у другого Глотова узнаешь. Он куда надо направит…Других, правда, поступков, равных аттестатскому, кроме преданности бесконечной и рабской покорности, Леве выявить за Любашей не удалось. Тем не менее они поженились в семидесятом, когда Лева успел привыкнуть к ней настолько, что это совершенно не отвлекало его от учебы на втором курсе филфака. Любаша же после второй неудачной попытки поступления на химический факультет педагогического продолжала трудиться там же лаборантом, перемывая бесчисленные пробирки в лаборатории органической химии. Денег молодой семье не хватало категорически, но замечать этого Любовь Львовна не желала. Червонцы иногда им подсовывал Илья Лазаревич из тех случайных гонораров, что удавалось заныкать от бдящей супруги. Проследить к тому времени денежный поток из восьмидесяти раскиданных по необъятной стране точек было делом весьма непростым. Шел восьмой год беспрерывного накопления благосостояния семейством живого классика Казарновского, точнее говоря, его жены, превращавшей бесчисленные ленинские профили в ограненные кусочки твердого углерода в минимальной оправе. Камни были разные: от высокой чистоты старинных голландцев до новых примовых якутов. Других, без тончайшей огранки и высочайшей дисперсии света, Любовь Львовна не признавала. Однажды, правда, Илья Лазаревич сделал робкую попытку притормозить страсть супруги к ювелирным алмазам, но потерпел, несмотря на признаваемое семьей величие, провальное поражение по всем статьям. В финале выговора мужу Любовь Львовна сменила гнев на милость:
– Ты лучше пиши, Илюша, пиши что-нибудь. Или с Горюновым еще раз поговори, пригласи его в гости, что ли. Посидите… Повспоминаете… А с этим делом я сама управлюсь. Как-нибудь уж…
С Любашей у Левы стало разлаживаться года через два, когда он основательно укрепился в кругу филфаковских интеллектуалок. В результате к началу четвертого курса разовые приключения писательского сына в общаге потихоньку начали перерастать в легкие романы, не затяжные, но с приятным ароматом, с коньяком, лимоном и умными разговорами. Любаша закусывала губу, но по обыкновению молчала. Она продолжала неистово штурмовать химический учебник для очередного поступления на педагогический, несмотря на то что уже знала его внутреннее устройство вдоль и поперек. И все равно в момент экзамена ее просто сводило от страха судорогой и отпускало лишь после очередного неуда. Свекровь эти неудачи бесили, как никого другого. Она понимала, конечно, что Любаша не виновата, что просто она – такая, ну… несмелая, что ли, робкая, одним словом, размазня. Такое отсутствие в невестке нужного огнеупорства вызывало в ней против всякой логики и здравого смысла не желание помочь и защитить, а наоборот, – дополнительно подавить и еще добавить. Лева, со своей стороны, уже особенно и не переживал: ни за свои измены, ни за Любашин институт. К чему дело шло – не было известно лишь Илье Лазаревичу, мало понимавшему в семейной паутине и вообще в устройстве жизни внутри реальных границ, без призрачной ее драматургии. Когда Любовь Львовна с окончательной ясностью поняла, что брак этот – промежуточный, она на время ослабила семейные вожжи, чтобы дать невестке возможность все обдумать и сделать выводы самой.
Так и случилось. Любаша ушла тихо и благодарно. Когда через пару дней Лева вернулся домой после очередной романтической встречи, дома ее уже не было. На столе в их комнате было оставлено письмо: «Левушка! Виновата во всем я одна. Тебе будет лучше не со мной. Поблагодари за все папу и маму. Любаша». Он тогда не огорчился и не удивился. Как филолог, он удивился другому: она сама себя назвала Любашей. Лева попробовал прочитать вслух:
– Лю-ба-ша! – Все равно резало ухо.
В комнате возникла Любовь Львовна. Настроение у нее было отличным, слегка даже игривым:
– Папа принес котенка. Мы решили назвать его Мурзилкой. Как тебе, Левочка? – И весело подмигнула сыну…
Разводилась Любаша одна, без Левы. Просто попросила прислать заявление почтой, что он и сделал. Как раз в день первого экзамена на Высшие курсы сценаристов и режиссеров…
Розовая благодать, та самая, которая получалась, когда небо над валентиновскими дачами густо загоралось почти с такой же пронзительной и быстрой силой, как и по вечерам, повторялась и утром. Но только в эти минуты солнце не наваливалось на небо сверху, а, наоборот, выталкивало его снизу. И не с востока, не с глотовской стороны, а с запада, от поселкового пожарного пруда. С той стороны никакие соседи к Казарновским не примыкали, там вместо высокого штакетника была ячеистая металлическая сетка, пропускавшая природные виды практически без каких-либо существенных потерь. На этом, набравшись отваги, настоял в свое время Илья Лазаревич. Наверное, пожарный пруд после определенных творческих свершений в жизни автора знаменитой пьесы стал напоминать ему Ладожское озеро в миниатюре. Пруд был небольшим и неглубоким. Поэтому, когда зима получалась ядреной, он промерзал почти до дна, и поселковый бульдозер смело пересекал его по диагонали, выкладывая трассу, которая в течение всех морозных недель надежно держалась, укорачивая пеший путь от станции до поселка. Но зимний пейзаж с западной стороны по понятным причинам никак не мог быть связан с рассветом. Летом, однако, если очень хотеть, отловить это состояние было можно. Особенно в конце июня, как было сейчас. Один раз Лев Ильич устроил себе подобный праздник: разрешил снять у себя на даче эпизод из своего сценария в режимное утреннее время. Денег им так и не заплатили, вороватый директор съемочной группы исчез и больше не объявился, а потом выяснилось, что картину вообще не планировали доснимать, и в прокат она, само собой, не вышла. Воровское кино было в то время в самом разгаре, стояло лето девяносто первого, следующее после Мурзилкиной смерти, ровно год как раз, день в день, незадолго до путча. И Любовь Львовна, желая отметить таким образом годовщину памяти любимого зверя, тоже дала согласие на дачные съемки, рассчитывая на всякий случай укрепить и собственные материальные позиции, потому что «Рассветы» закатились безвозвратно лет шесть тому назад, и уже никто толком не вспоминал ни героических ладожан, ни их создателя, ни его законную вдову. Тогда-то, в пятом предутреннем часу, он и засек этот момент, когда над прудом полыхнуло густо-розовым и растеклось над всей Валентиновкой и еще шире, с краю по край. И не знал Лев Ильич, где начинаются эти края и где кончаются: розовым поначалу, потом – бледно-розовым, чуть погодя – просто бледным, а уж после него утекал этот свет и начинался другой, тоже постепенный, но все ж – другой, дневной, совсем на рассветный не похожий…