Виза на смерть - Мария Шкатулова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«И потом, зачем им я? — возмущалась про себя Женя. — У них есть сын, и внук, и послушная невестка… И все они так хорошо понимают друг друга…»
Женя окончила вечернюю школу, поступила на факультет журналистики и с четвертого курса, в ту пору еще не израсходовав свой демократический энтузиазм, начала работать в учрежденной мэрией газете. Впрочем, довольно скоро разочаровавшись в людях, которые в перестроечные времена выдавали себя за сторонников либеральных ценностей, а на деле оказались хищными и циничными прагматиками, и к тому же пережив личную драму, Женя из газеты ушла. Надо было как-то жить, и она отправилась на курсы ландшафтного и фитодизайна и, окончив их, быстро стала хорошим специалистом.
После смерти брата она, прихватив Машу, все-таки переехала к родителям, изо всех сил стараясь забыть, как проплакала всю ночь после того, как мать испуганно и брезгливо таращилась на ее живот.
Впрочем, возвращение в отчий дом вовсе не стало фактом окончательного примирения. Они продолжали жить как враждующие стороны, заключившие на время что-то вроде пакта о ненападении. При этом каждый оставлял за собой право в любую минуту разорвать соглашение, если другая сторона нарушит хрупкие условия мира. Старики словно говорили: «Мы, конечно, любим твою дочь, но что касается тебя — с тобой еще надо разобраться и посмотреть, как ты будешь себя вести». Ответ же легко читался в Жениных глазах: «Имейте в виду — я все помню, и стоит вам хоть чуть-чуть зацепить мою свободу или попытаться навязать моей дочери ваши взгляды на жизнь, которые я по-прежнему не разделяю, как мы немедленно уйдем от вас».
Например, Женя бдительно следила, чтобы родители читали ребенку только те книги, которые она разрешала, и ни в коем случае не «вкручивали» ей «большевистский репертуар». Валентина Георгиевна быстро примирилась с подобным ограничением и легко обходилась сказками братьев Гримм, Андерсена или Шарля Перро. Василию же Демьяновичу, обладавшему немалым даром, отточенным в свое время на внуке Сашеньке, рассказывать о героических днях революции и подвиге восставшего народа, пришлось куда как хуже, тем более что по части знания детской классики он явно отставал от жены.
Жениной цензуре подвергались и телепередачи. Между Женей, не любившей «ящик», и Валентиной Георгиевной, способной часами смотреть как бразильские сериалы, так и старые советские фильмы, часто вспыхивали ссоры. При этом Женя никогда не упускала случая бросить что-нибудь издевательское в адрес интересующей мать картины. «Подожди, не выключай, — просила Валентина Георгиевна, — сейчас будет мой любимый фильм». — «Какой это?» — подозрительно щурилась Женя. «Служили два товарища», — отвечала Валентина Георгиевна, удобно устраиваясь в кресле. «А-а, понятно. Два товарища — это Высоцкий и его лошадь… Только, пожалуйста, без Машки». И выходила из комнаты, плотно закрывая за собой дверь.
При этом Женя так вымуштровала их, что они следили за каждым своим словом, боясь нарушить «конвенцию» и лишиться общества дочери и внучки.
Обстановка разрядилась совсем недавно вследствие одного довольно комичного эпизода, происшедшего вскоре после приезда с дачи, когда Маша, вернувшись с матерью с прогулки, забрела к деду в кабинет и, увидев на открытой странице мемуаров, которые он читал, фотографию вождя революции, спросила: «Кто это?» Василий Демьянович, слегка покосившись на дочь, надевавшую в прихожей тапочки, осторожно ответил: «Дедушка Ленин», — и чуть не прикусил себе язык, до такой степени ему самому ответ показался «идеологизированным». В самом деле, почему интимно «дедушка», а не просто Ульянов-Ленин, российский политический деятель первой четверти двадцатого столетия?
Неизвестно, как бы отреагировала на это Женя, если бы трехлетняя Маша, не расслышав совершенно незнакомое ей слово «Ленин», не похерила нечаянную попытку деда «завладеть ее детским сознанием», абсурдно переспросив: «Чей-чей дедуфка?»
И тогда оба, отец и дочь, впервые за долгие годы, быстро переглянувшись, в голос расхохотались.
И вот теперь она сидит в этой квартире, где никогда не чувствовала себя по-настоящему дома, и ждет звонка от человека, похитившего ее ребенка и требующего сто тысяч долларов в качестве выкупа. И даже теперь отец не хочет и не может ее понять, потому что упрямо продолжает жить в мире, который давно прекратил свое существование. Что он со своими представлениями и специфическим опытом, он, проживший полжизни за границей и встречаясь с себе подобными, может знать о теперешней жизни, о продажной милиции и тем более об этих отморозках, которые похитили ее ребенка? Он даже не смотрит телевизор, потому что заведомо ненавидит все, что составляет эту новую, непонятную и чуждую ему реальность. А она, Женя, неделю назад видела передачу о похитителях детей и знает, что эти люди способны на все… И она не собирается получать по почте страшные посылки и сходить с ума при мысли о том, что эти твари сделают с ее маленькой дочкой. И в милицию она не пойдет. Ни за что.
Вчера она слышала, как мать плачущим голосом уговаривала отца сходить с ней в церковь, а тот отказался. И Женя, так и не решившая для себя, чья позиция ей ближе или, вернее, дальше, — матери, которая раньше всегда называла священников не иначе как попами, а религию — мракобесием и никогда не разрешала ей даже близко подходить к церкви, или отца, оставшегося верным своим марксистским принципам, несмотря на все современные веяния, наговорила им обоим много обидных слов.
— Ни в какую церковь я не пойду, — заявил Василий Демьянович. — Поймите же вы обе — здесь надо не молиться, а действовать. И действовать профессионально. Поэтому оставьте меня в покое и дайте мне, наконец, возможность позвонить в милицию и ФСБ.
— Я запрещаю… слышишь? — тихо сказала Женя, входя к нему в кабинет. — Я запрещаю тебе звонить куда бы то ни было. Я хочу получить свою дочь живой… живой, понимаешь? А если тебе жалко квартиру, так и скажи…
— Женя! Что ты говоришь! — заголосила мать. — Разве папа…
— Оставь ее, — перебил Василий Демьянович, устало опускаясь в кресло, — пусть делает, как знает. — И добавил: — Квартиры мне не жаль, потому что жить в ней не мне, а тебе и «твоей», как ты выражаешься, дочери… А так ты и квартиры лишишься, и…
— Хватит, — перебила Женя. — Не надо меня пугать. Вы достаточно пугали меня всю жизнь, а я хочу жить по-своему, и я… — Она почувствовала, что сейчас заплачет. — Почему, ну почему я не уехала к себе, как собиралась?
— Женя, Женечка, — запричитала мать, — разве мы с папой виноваты в том, что произошло?
— Никто ни в чем не виноват, только дайте мне слово, что вы не будете звонить ни в милицию, ни в вашу любимую гэбуху, никуда… — и Женя, не заметив, как от ее слов помрачнел отец, вышла из кабинета.
— Имей в виду, ты берешь на себя тяжелую ответственность, — донеслись до нее его слова.
Женя не спала уже третью ночь. Она даже не стелила себе постель — только бросала под голову подушку в наволочке. Ей казалось, что она не имеет права спать под теплым одеялом, пока Машка… «Нет, нет, не думать, не думать, не думать…» — приказывала себе Женя, потому что иначе ее захлестывала такая волна страха, жалости и ненависти, которая лишала ее последних сил. А силы — она знала — будут ей еще очень нужны.