Виза на смерть - Мария Шкатулова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да-а… А братья-сестры у тебя есть?
— Есть брат, — уныло ответила Женя, — но с ним еще хуже…
— Как это?
— Он такой же, как отец. И потом, он старше меня на восемнадцать лет.
— Ого!
— Ну да… И предки у меня старые… Я, что называется, поздний ребенок.
— А твой брат кто?
Женя махнула рукой.
— Да… тоже в МИДе работает.
— Понятно, — усмехнулся Белоус, — рабочая династия? Действительно — как в газете…
— Тебе хорошо — у тебя такие родители… А я как подумаю, что надо возвращаться в Москву… брр! У нас в доме как в склепе. Отец мрачный, не разговаривает.
Мать ходит на цыпочках, боится его потревожить. В квартире тихо — ни музыки, ни голосов. Даже собаки нет. Как будто покойник в доме… Знаешь, какая у меня любимая песня? Помнишь, Чайфы поют: «Есть еще здесь хоть кто-то, кроме меня?..»
— А почему у вас так?
— Отец, видишь ли, переживает за судьбу страны — он всегда переживает за что-нибудь глобальное… за судьбу мировой революции, например… Ну и своей конторы заодно. У них же там в МИДе тоже перестройка…
— Ну и что? Плохо, что ли?
— Что ты в этом понимаешь? Когда Громыко на пенсию отправили, отец весь черный ходил…
— Громыко — это кто?
Женя посмотрела на него и расхохоталась:
— Ну ты даешь! Тебе сколько? Семнадцать? Счастливый человек! Прожить семнадцать лет и не знать, кто такой Громыко! Андрей Андреич — бывший министр иностранных дел, да еще и член политбюро в придачу.
— А-а… ну да, я, кажется, слышал… А ты сама-то была за границей?
— Была. Меня в интернате боялись оставлять.
— Чего боялись?
— Не знаю, наверное, тлетворного влияния буржуазной культуры через посредство моих сверстников, отпрысков дипломатических семейств.
— Как это?
— Ты не поймешь. Ты же не учился в привилегированной английской спецшколе и не знаешь, какие бывают дипломатические детки и чем они занимаются в свободное от учебы время.
— А меня оставляли. Сколько раз. И не в интернате, а одного. Я и сейчас один. Хочешь, переезжай ко мне? Я все равно на той неделе уезжаю на тренировки… А ты — поживешь без предков… делай что хочешь…
— А… можно?
— Я же говорю — живи, пока родителей нет. Да и потом, когда вернутся… Они отличные старики, вот увидишь…
Так Женя оказалась в Нагатине, и там, в малогабаритной двухкомнатной квартире, заваленной автомобильными покрышками и пахнущей бензином, впервые в жизни почувствовала себя по-настоящему свободной.
Когда месяцем позже приехали родители Белоуса, ей пришлось вернуться домой, потому что пользоваться гостеприимством этих симпатичных людей, сидя у них на голове в крошечной квартирке, она не хотела. Она хорошо помнила, как ехала домой и как ее тошнило при мысли о том, что ее ждет.
В квартире было тихо, как всегда. Мать, увидев ее на пороге, прошла в столовую и села в своей любимой позе — боком к круглому полированному столу — и, уставившись в одну точку, застучала пальцами. Отец, вернувшись с работы и с одного взгляда оценив обстановку в доме, медленно разделся, надел тапочки, вымыл руки и только после этого подошел к ней и жестко сказал: «Дай мне адрес и телефон этого мерзавца. Немедленно». — «Какого мерзавца?» — опешила она. «Того, кто тебя соблазнил «А-а, сцена из мелодрамы “Возвращение блудной дочери”», — проговорила она, усмехнувшись, и собиралась добавить, что у нее ничего не было и не могло быть с этим наивным парнем с пахнущими бензином руками и что он явно не тянул на роль совратителя малолетних, но она не успела — отец влепил ей пощечину, которая, ей казалось, горела у нее на лице до сих пор.
В тот день она приняла решение уйти из дома при первой же возможности, и в сентябре после грандиозного скандала с директором школы и собственным отцом забрала документы. «Зачем ты это сделала? — причитала мать. — Тебе надо учиться». — «Это моя жизнь, — тихо ответила Женя, — и я проживу ее, как хочу». И уехала к подруге.
— Понимаешь, они думают, что я спала с ним. А у меня и в мыслях этого не было. Да и у него тоже. Но дело не в этом. Дело в том, что это совершенно, ну совершенно их не касается! И как они смеют считать меня шлюхой!
— Ты сама виновата, — отвечала рассудительная подруга, — надо было объяснить им, к кому и зачем ты уходишь.
— Объяснить?! — взрывалась Женя. — А они мне когда-нибудь что-нибудь объяснили? Ты думаешь, они хоть раз поговорили со мной по-человечески? Не знаю, как ты справлялась с ужасами полового созревания, но в нашем семействе эта тема всегда была табу. И не только тема, но, по-моему, и сам процесс. Мне иногда кажется, что мы с братом появились в результате вегетативного размножения. Не смейся! Просто невозможно представить себе, чтобы они когда-нибудь этим занимались, разве что по инструкции или по рекомендации парткома… Брр! И это они, они сами виноваты, что я могу так думать о них! Потому что, если бы они были хоть немного, хоть чуточку живыми людьми, я бы себе этого никогда не позволила!
Она звонила им время от времени, спрашивала, как дела и здоров ли отец, потому что он сам никогда с ней не говорил, а она особенно и не стремилась к этому. Если отец был дома, мать, стараясь выдержать подобающий событию тон, говорила сухо, сдержанно и почти ни о чем ее не расспрашивала, и поэтому Женя всегда выбирала для звонка как можно более поздний час. Если же случалось, что он все-таки отсутствовал, засидевшись в высотке на Смоленской, мать беспокойно интересовалась: «Как ты питаешься?» — будто ей, Жене, всерьез могла грозить голодная смерть, а под конец плачущим голосом повторяла одну и ту же фразу: «Вернись, ты несправедлива к отцу — он не желал тебе зла».
И Женя, стиснув зубы, потому что, несмотря ни на что, жалела ее, отвечала: «Нет, мама, я не вернусь».
Прошел год, и в августе 91-го они с друзьями, глядя на всполохи сигнальных ракет, освещавших ночное небо над Москва-рекой, сидели у стен Белого дома, готовые умереть за свободу, которая тогда представлялась им реальной и легко достижимой. Символом этой свободы для нее навсегда остался подросток с привязанными к рюкзачку разноцветными шариками, катающийся на роликовых коньках в Александровском саду, еще вчера таком чопорно-официальном, где, казалось, можно ходить только на цыпочках, не поднимая глаз.
Когда отца выперли на пенсию, Валентина Георгиевна, разговаривая с ней, плакала, закрывая трубку рукой: «Вернись — папа сам не свой. Я боюсь за него». И Женя, как могла, старалась объяснить матери, что она — последний человек, способный утешить отца, верой и правдой служившего режиму, который она, его родная дочь, ненавидела всей душой. Да и как она могла вернуться в дом, где давно умерло время, когда по улицам Москвы, поднимая с асфальта опавшие листья, гулял пьяный ветер свободы?..