Село Степанчиково и его обитатели - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я извинился.
– Да ты не извиняйся! Я вам, батюшка, как человеку ученому,на суд представить хотел, как он сегодня разобидел меня. Ну вот рассуди, колидобрый ты человек. Сели мы обедать; так он меня, я тебе скажу, чуть не съел заобедом-то! С самого начала вижу: сидит себе, злится, так что в нем вся душаскрипит. В ложке воды утопить меня рад, ехидна! Такого самолюбия человек, чтоуж сам в себе поместиться не может! Вот и вздумал он ко мне придираться,благонравию тоже меня вздумал учить. Зачем, скажите ему, я такой толстый? Ну,пристал человек: зачем не тонкий, а толстый? Ну, скажите же, батюшка, что завопрос? Ну, видно ли тут остроумие? Я с благоразумием ему отвечаю: «Это так ужбог устроил, Фома Фомич: один толст, а другой тонок; а против всеблагогопровидения смертному восставать невозможно». Благоразумно ведь – как выдумаете? «Нет, говорит, у тебя пятьсот душ, живешь на готовом, а пользыотечеству не приносишь; надо служить, а ты все дома сидишь да на гармониииграешь». А я и взаправду, когда взгрустнется, на гармонии люблю поиграть. Яопять с благоразумием отвечаю: «А в какую я службу пойду, Фома Фомич? В какоймундир толстоту-то мою затяну? Надену мундир, затянусь, неравно чихну – всепуговицы и отлетят, да еще, пожалуй, при высшем начальстве, да, оборони бог, запашквиль сочтут – что тогда?» Ну, скажите же, батюшка, ну что я тут смешногосказал ? Так нет же, покатывается на мой счет, хаханьки да хихиньки такиепошли… то есть целомудрия в нем нет никакого, я вам скажу, да еще нафранцузском диалекте поносить меня вздумал: «кошон» говорит. Ну, кошон-то и японимаю, что значит. «Ах ты физик проклятый, думаю; полагаешь, я тебе теплоухдался?» Терпел я, терпел, да и не утерпел, встал из-за стола да при всемчестном народе и бряк ему: «Согрешил я, говорю, перед тобой, Фома Фомич, благодетель;подумал было, что ты благовоспитанный человек, а ты, брат, выходишь такая жесвинья, как и мы все», – сказал, да и вышел из-за стола, из-за самого пудина:пудин тогда обносили. «Ну вас и с пудином-то!..»
– Извините меня, – сказал я, прослушав весь рассказгосподина Бахчеева,
– я, конечно, готов с вами во всем согласиться. Главное, яеще ничего положительного не знаю… Но, видите ли, на этот счет у меня явилисьтеперь свои идеи.
– Какие же это идеи, батюшка, у тебя появились? –недоверчиво спросил господин Бахчеев.
– Видите ли, – начал я, несколько путаясь, – оно, можетбыть, и некстати теперь, но я, пожалуй, готов сообщить. Вот как я думаю: можетбыть, мы оба ошибаемся насчет Фомы Фомича; может быть, все эти странностиприкрывают натуру особенную, даже даровитую – кто это знает? Может быть, этонатура огорченная, разбитая страданиями, так сказать, мстящая всемучеловечеству. Я слышал, что он прежде был чем-то вроде шута: может быть, этоего унизило, оскорбило, сразило?.. Понимаете: человек благородный… сознание… атут роль шута!.. И вот он стал недоверчив ко всему человечеству и… и, можетбыть, если примирить его с человечеством… то есть с людьми, то, может быть, изнего выйдет натура особенная… может быть, даже очень замечательная, и… и… иведь есть же что-нибудь в этом человеке? Ведь есть же причина, по которой емувсе поклоняются?
Словом, я сам почувствовал, что зарапортовался ужасно. Помолодости еще можно было простить. Но господин Бахчеев не простил. Серьезно истрого смотрел он мне в глаза и, наконец, вдруг побагровел, как индейскийпетух.
– Это Фомка-то такой особенный человек? – спросил онотрывисто.
– Послушайте: я еще сам почти ничему не верю из того, что ятеперь говорил. Я это так только, в виде догадки…
– А позвольте, батюшка, полюбопытствовать спросить:обучались вы философии или нет?
– То есть в каком смысле? – спросил я с недоумением.
– Нет, не в смысле; а вы мне, батюшка, прямо, безо всякогосмыслу отвечайте: обучались вы философии или нет?
– Признаюсь, я намерен изучать, но…
– Ну, так и есть! – вскричал господин Бахчеев, дав полнуюволю своему негодованию. – Я, батюшка, еще прежде, чем вы рот растворили,догадался, что вы философии обучались! Меня не надуешь! морген-фри! За триверсты чутьем услышу философа! Поцелуйтесь вы с вашим Фомой Фомичом! Особенногочеловека нашел! тьфу! прокисай все на свете! Я было думал, что вы тожеблагонамеренный человек, а вы… Подавай! – закричал он кучеру, уж влезавшему накозла исправленного экипажа. – Домой!
Насилу-то я кое-как успокоил его; кое-как наконец онсмягчился; но долго еще не мог решиться переменить гнев на милость. Между темон влез в коляску с помощью Григория и Архипа, того самого, который читалнаставления Васильеву.
– Позвольте спросить вас, – сказал я, подойдя к коляске, –вы уж более не приедете к дядюшке?
– К дядюшке-то? А плюньте на того, кто вам это сказал! Выдумаете, я постоянный человек, выдержу? В том-то и горе мое, что я тряпка, а нечеловек! Недели не пройдет, а я опять туда поплетусь. А зачем? Вот подите: самне знаю зачем, а поеду; опять буду с Фомой воевать. Это уж, батюшка, горе мое!За грехи мне господь этого Фомку в наказание послал. Характер у меня бабий,постоянства нет никакого! Трус я, батюшка, первой руки…
Мы, однакож, расстались по-дружески; он даже пригласил меняк себе обедать.
– Приезжай, батюшка, приезжай, пообедаем. У меня водочка изКиева пешком пришла, а повар в Париже бывал. Такого фенезерфу подаст, такуюкулебяку мисаиловну сочинит, что только пальчики оближешь да в ножкипоклонишься ему, подлецу. Образованный человек! Я вот только давно не сек его,балуется он у меня… да вот теперь благо напомнили… Приезжай! Я бы вас и сегодняс собою пригласил, да вот как-то весь упал, раскис, совсем без задних ногсделался. Ведь я человек больной, сырой человек. Вы, может быть, и не верите…Ну, прощайте, батюшка! Пора плыть и моему кораблю. Вон и ваш тарантасик готов.А Фомке скажите, чтоб и не встречался со мной; не то я такую чувствительнуювстречу ему сочиню, что он…
Но последних слов уж не было слышно. Коляска, принятаядружно четверкою сильных коней, исчезла в облаках пыли. Подали и мой тарантас;я сел в него, и мы тотчас же проехали городишко. «Конечно, этот господинпривирает, – подумал я, – он слишком сердит и не может быть беспристрастным. Ноопять-таки все, что он говорил о дяде, очень замечательно. Вот уж два голосасогласны в том, что дядя любит эту девицу… Гм! Женюсь я иль нет?» В этот раз якрепко задумался.
Признаюсь, я даже немного струсил. Романические мечты моипоказались мне вдруг чрезвычайно странными, даже как будто и глупыми, кактолько я въехал в Степанчиково. Это было часов около пяти пополудни. Дорога шламимо барского сада. Снова, после долгих лет разлуки, я увидел этот огромныйсад, в котором мелькнуло несколько счастливых дней моего детства и который многораз потом снился мне во сне, в дортуарах школ, хлопотавших о моем образовании.Я выскочил из повозки и пошел прямо через сад к барскому дому. Мне оченьхотелось явиться втихомолку, разузнать, выспросить и прежде всего наговоритьсяс дядей. Так и случилось. Пройдя аллею столетних лип, я ступил на террасу, скоторой стеклянною дверью прямо входили во внутренние комнаты. Эта терраса былаокружена клумбами цветов и заставлена горшками дорогих растений. Здесь явстретил одного из туземцев, старого Гаврилу, бывшего когда-то моим дядькой, атеперь почетного камердинера дядюшки. Старик был в очках и держал в рукететрадку, которую читал с необыкновенным вниманием. Мы виделись с ним два годаназад, в Петербурге, куда он приезжал вместе с дядей, а потому он тотчас жетеперь узнал меня. С радостными слезами бросился он целовать мои руки, причемочки слетели с его носа на пол. Такая привязанность старика меня очень тронула.Но, взволнованный недавним разговором с господином Бахчеевым, я прежде всегообратил внимание на подозрительную тетрадку, бывшую в руках у Гаврилы.