Галактический штрафбат. Смертники Звездных войн - Николай Бахрошин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С этой позиции вообще трудно быть оптимистом, сплошные черно — белые тона, подчеркнутые окном с решеткой…
Наверное, я все — таки устал за семь лет войны, только сам не понимал, насколько устал, пока господин Случай не выдернул меня из привычной солдатской лямки.
Не то чтобы я хотел умереть, просто мне было по — настоящему все равно. До полного безразличия, до отвращения ко всему — устал…
* * *
Сейчас историки уже зафиксировали, что первая в истории человечества «война миров», эта схватка земной метрополии с окраинными планетами, началась 4 апреля 2186 года с нападения «дальних» колонистов на планету Геттенберг, поблизости от которой (удивительно, кстати!) оказался Пятый «Ударный» флот, сумевший дать достойный отпор. И так далее — тра — та — та — та…
Если вдуматься, еще не факт, что крейсер казаков собирался атаковать Геттенберг. Казаки — ребята лихие, но не самоубийцы же, чтоб одним легким крейсером взламывать планетарную оборону. Скорее, это был обычный контрабандистский рейд. С тех пор, как таможенные пошлины на торговлю с окраинами были повышены в разы, контрабанда там расцвела кустисто и пышно, будто крапива возле навозной кучи. Границу сектора они нарушили — да, и околачивались возле подконтрольной Земле планеты, но, между прочим, не первый случай, можно даже сказать — не единичный…
Наша пропаганда, конечно, представила все по — своему. Они напали, мы защищались, а если защита обернулась массированными ударами по дальним мирам — так всем известно: лучшая форма защиты — это ответное нападение. Не наша, извините, вина, а, наоборот, вполне допустимая тактика по отношению к агрессорам…
Обычное начало войны, с никому не нужными и никого не обманывающими оправданиями вдогонку…
А для меня война началась еще на четыре года раньше. Однажды весной на планете Усть-Ордынка, где я родился, вырос и прожил к тому времени двадцать два года…
Тогда казалось — целых двадцать два года, теперь кажется — всего двадцать два, не просто молодость, глупое розовое щенячество… Да, давно… В прошлой жизни, как модно теперь говорить, имея в виду теорию инкарнации и собственное гипотетическое бессмертие…
Я до сих пор отчетливо помню, как все было. Как мы стояли неровными, ломаными шеренгами на перроне обычных пригородных монопоездов. В сущности, пока даже не шеренги, просто выровненная толпа.
Весело стояли, вольно. Разномастно одетые, еще не подстриженные под общую гребенку, с рюкзаками, откуда — то взявшимися вещмешками времен, наверное, Большого переселения, и даже совсем штатскими, аляповато — туристическими чемоданами с антиграв — ручками…
Светило солнце, очень ярко светило солнце, день выдался вообще замечательный, уже теплый, но еще не жаркий. Весна… Не ее журчащее начало, когда снег тает на дневном припеке и сливается в звонкие ручейки, а более поздняя пора, когда распускаются почки и молодая, свежая зелень пахнет терпко и оглушительно.
Любовь, надежда, сладкое томление, беспричинная радость, горячий шорох поцелуйчиков в сумерках — многое чувствовалось в этих весенних благоуханиях.
Уж никак не война — это точно…
И еще пахло по — особому, по — железнодорожному, помню я. И стеклянно — блестящий монорельс убегал к горизонту, как дорога к неведомому. Он очень ярко блестел на солнце — этот рельс, годами полируемый пневмоподушками поездов…
Я первый раз ехал на фронт, мы все ехали первый раз, три только что сформированные роты волонтеров. Впоследствии, Отдельный Добровольческий Волонтерский полк, еще позже — Вторая Волонтерская дивизия имени Заваришина.
Впрочем, тогда еще и фронта не было как такового. Полупартизанские, набранные с бору по сосенке группировки желто — зеленых с планеты Тай — бей, только недавно высадились на дальнем, почти неосвоенном конце единственного материка Усть-Ордынки. Они продвигались вперед осторожно, с опаской, словно еще до конца не веря, что некогда могучая Россия (потом — просто сильная, потом — просто страна) окончательно развалилась и даже бросила на произвол судьбы собственную колонию…
Странное было состояние, часто вспоминал я потом. Даже приподнятое какое — то. Такое восхитительное чувство оторванности от всего прежнего, как будто старая, рутинная жизнь кончилась окончательно и бесповоротно, а впереди — неведомое, грозное, яркое… Почти все были молодыми, мальчишки, в основном, лет восемнадцать — двадцать пять. Шутили, дурачились, играли в строевую дисциплину. Те немногие, кому удалось послужить в армии, матерно делились опытом. Страха почти ни у кого не было.
Вот во второй раз, когда я полгода спустя возвращался на фронт после ранения, мне уже было страшно. Вообще, возникло мрачное ощущение, что это моя последняя дорога туда. Я даже принял его за предчувствие… И в третий, и в четвертый раз — страх потом всегда присутствовал, только загнанный куда — то глубоко, в подсознание. Страх не мешал чувствовать себя боевым, обстрелянным ветераном, которому сам черт не брат, а товарищ и друг, и, наверное, выглядеть таковым в глазах окружающих… Но оставался…
А тогда — нет, еще не было!
Сами проводы закончились перед вокзалом, именно там, на площади, сыграли лихую, рвущую душу «Славянку», толкнули пару коротких речей и дали пять минут на прощание с родными. Но тоже как — то не ощущалось, что это всерьез, хотя были и слезы, и напутствия, и всхлипывания матерей, и тревожная скороговорка девушек.
Может, мне так казалось, потому что меня некому было провожать? Та, из — за которой я записался в добровольцы с четвертого курса исторического факультета, естественно, не пришла, даже не подумала об этом, наверное. А мать с отцом были далеко, они еще не знали, что их неразумное чадушко подалось от любовной тоски на войну. Видите ли, одна дуреха с красивыми ресницами перестала обращать внимание на его серые глаза, средний рост и не слишком волевой подбородок, а растаяла от ярко выраженного самца, ростом под потолок, со жгуче — карими очами и твердыми, словно оскал Щелкунчика, челюстями…
Как ее звали, кстати? Да, Ира, Ирина… Ирочка Ермакова, моя любовь, как тогда казалось, до гробовой доски…
Теперь вспоминается только голубой блеск из — под ресниц и светлый локон, косо спадающий на белый лоб. Осталось ощущение, что вся она была какая — то беленькая, словно светившаяся чистотой. Белочка… Сейчас кажется, встретил бы на улице — не узнал…
На перроне, помню, нам раздали первое оружие. О бронекостюмах никто, конечно, не заикался, мы, сугубо штатские, еще слабо представляли себе, что это такое. Поэтому удовольствовались старыми «калашами», поясными подсумками кассет с плазменно — разрывными и бронебойными наполнителями и отдельно вибро — штыками, втыкающимися в твердое дерево, как в масло. Один комплект — на трех человек, оружия, сказали нам, катастрофически не хватает. Ребята шутили — один будет стрелять, второй — кассеты подтаскивать, а третий, самый зверь, — со штыком в засаде…
В моей тройке оказались Саня Серов, с которым мы вместе мыкали студенческие радости на факультете и вместе же записались, и Леха Заваришин, щупленький, белобрысенький, быстрый жестами и хохластый, как птица. Серов учился с ним в одной школе, окликнул, так он к нам и прибился.