Смерч - Галина Иосифовна Серебрякова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ощупав руками стены, я поняла, что они резиновые. Я лежала на полу, озябшая, тщетно ища способ согреться. Вскоре кожа на моем теле начала мучительно саднить и болеть. Воздуха не хватало. Трудно сказать, как долго я находилась в этом резиновом гробу. Каждый час казался бесконечным, как вечность. Внезапно отворилась дверь, и я оказалась в полосе яркого света. Носок коричневого начищенного сапога коснулся моей спины.
— Умели враги народа выбирать себе баб, — раздался надо мной звучный мужской голос. Меня схватили за руки, не давая подняться, поволокли по каменному полу, а затем бросили в неосвещенный цементный карцер. Я страдала сверх сил человеческих, хотела даже самого страшно го — снова погрузиться в мрак безумия, но психика моя была, увы, здорова. Прислушиваясь к троекратной в течение суток смене надзирателей позади моей Двери, я пыталась считать проходящие в убийственном однообразии дни. Отказывалась от еды и кипятка. Обнаженное тело покрылось язвами, и это причиняло мне острые физические страдания. На цементном шершавом полу я нащупала трубу парового отопления. Ворочаясь с боку на бок, я прижималась к этому единственному источнику тепла.
По прошествии нескольких дней пришел, брезгливо морщась, усатый мощный начальник тюрьмы. Я была уже так обессилена, что не могла подняться и, лежа, охрипшим голосом требовала предъявления мне ордера на арест, приказа о содержании в карцере, немедленного вызова на допрос. Он отказался объяснить, за что меня пытают и в чем моя вина.
— Я только исполнитель. Доложу, кому следует, ваши жалобы, — повторил начальник, отступая к двери и не глядя на меня.
Однажды в эти незабываемые ночи сквозь волчок на меня упал свет прожектора, и подле двери камеры я услышала мужской крик, а затем все смолкло, и свет погас.
Что же произошло? Кончилась вторая декада января. Суд над моим мужем, как я узнала позднее, начался в Доме Союза двадцать третьего января. Не ему ли показали меня в каменной яме без воздуха и света?
Дней через восемь пришел врач. Он грубо прижал меня к полу коленом и приставил фонендоскоп к груди.
Очевидно, что-то встревожило его. Через несколько минут надзиратели схватили меня за руки и ноги, влили в горло немного коньяка, а врач ввел под кожу, видимо, камфору и кофеин. Часом позже мне бросили матрац и кусачий ворсистый халат.
Прошло еще два дня, и меня вытащили из карцера. Я едва стояла на ногах, глаза мои слепил дневной свет, прикосновение ткани к телу вызьюало сильную боль. Два конвоира, поддерживая с двух сторон, привели меня в маленький, обнесенный высокими стенами дворик. Шел снег. Я задыхалась от свежего воздуха и удивленно разглядывала две вышки с часовыми, охранявшими небольшую круглую старинную башню, примыкавшую к стене большого дома. В башенке была витая железная лесенка, соединявшая балкончики трех этажей. На каждую площадку выходили четыре двери. Надзиратели мерно шагали от волчка к волчку. Меня поместили в камере 14 на первом этаже. Темница была выложена желтым кафелем и по форме походила на ломтик апельсина. Узенькое оконце, точно бойница, забранное железной решеткой, почти не пропускало света. Посередине камеры стояла привинченная к полу железная койка, обтянутая брезентом, приподнимающимся в изголовье. Никакой постели не полагалось. Кроме кровати и параши, в камере ничего не было. Огромная лампа в потолке, освещающая каждую щель, горела круглосуточно и, казалось мне, жгла голову. Ежеминутно в вертящемся волчке появлялось око часового.
Могильная тишина господствовала в башне. Переполненная узниками, днем она казалась совершенно пустой. Дважды в день меня водили на оправку и трижды открывалась форточка-кормушка на двери: мне подавали хлеб, кипяток, суп и кашу. Долго я отказывалась выходить на пятнадцатиминутную прогулку, но однажды все-таки решилась. Двое часовых — один впереди, другой сзади — сопровождали меня, а с вышки не отрывали глаз, точно готовясь схватить меня, если я оторвусь от земли, еще двое солдат. Вглядываясь в их лица, я поняла, что они меня сурово осуждают, считают преступницей и гордятся особым доверием, которое им оказано государством.
Я — преступница! Мои стражи, вероятно, комсомольцы. Еще несколько месяцев назад я могла бы встретить их на читательской конференции, на собрании. Они слушали бы мои рассказы о гражданской войне, о юности Карла Маркса столь же тепло, дружелюбно, сколь сейчас с ненавистью и злобой следят за мной. И снова мне показалось, что я сошла с ума и брежу. Но, может быть, мой муж действительно притворялся, был заговорщиком? Тогда не мое Отечество, не партия ввергли меня в бездну, а предательство близкого человека. Но как во всем этом разобраться?
Я вспоминала суровые законы древних римлян, которые обрекали на казни и преследования семьи заподозренных сенатом или потерпевших поражение в политической борьбе. Разве не погибли как жены врагов республики или цезарей супруга Цицерона, возлюбленная Цицерона, Помпея и других увековеченных историей государственных деятелей? Великая Французская революция умертвила на гильотине Люсиль Демулен, верную подругу трибуна, преследовала Елизавету Леба.
На востоке, да и в России со времен Рюриковичей и Романовых семьи опальных бояр и придворных не избегали царского гнева. Даже жена протопопа Аввакума не спаслась от гибели. Так было. Но теперь другие времена. И я настойчиво требовала встречи со следователем, чтобы узнать правду, барабанила в дверь, бунтовала. Тогда ко мне врывались корпусной и конвоиры.
Самым страшным испытанием для меня, как и для всякого подследственного арестанта, стали ночи.
Тогда башня оживала. Слышались крики, обрывки фраз…
— Невиновен… прощайте… товарищи… умираю!
На лесенке кто-то рыдал, отбивался. Во дворе хрипел «черный ворон». Скрипя, раскрывались ворота. Затем все смолкало, чтобы вскоре повториться.
Треща, открывалась где-то дверь, доносились возгласы, прерванные, по-видимому, насильно воткнутым в рот кляпом. В башне содержались смертники. Это сделанное мной открытие привело к тому, что я перестала спать по ночам, ожидая вызова на казнь. Только днем, скорчившись на койке, я забывалась тяжелым сном. Пальто служило мне и одеялом, и подушкой. Единственную рубашку простирывала в крышке параши. Платье мое, чулки, тапочки совсем прохудились. Прошло уже полтора месяца, как меня увезли из больницы. Потеряв надежду узнать, в чем меня обвиняют и за что погребли в тюрьме, я училась умирать, как надлежит коммунистке. Искала в памяти образцы стоических смертей.
«Хорошо, — подумала я, — расстаться с жизнью от пули врага, а не в подвале, стиснутой железными тисками, от руки своего единомышленника. Может быть, товарищ, с которым сражались мы вместе против белых, потом учились на одном рабфаке, плакали над гробом Ленина, боролись с троцкистами на бурных собраниях двадцатых