Астролог. Код Мастера - Павел Глоба
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Булгаков присел на подоконник. Из-за двери водолечебницы продолжали доноситься нервные, но определенно радостные крики. Похоже, пленарное заседание находилось в самом разгаре.
Неожиданно со второго этажа, оттуда, где располагались палаты больных, в нарушение всякого режима раздался грохот. Кто-то ломился в дверь. Потом что-то, видимо, дверь, громко треснуло. Прошло несколько секунд, и наступившую тишину разорвал бабий крик.
– Врача! Врача скорее!
И тут же с оглушительным топотом дежурная прямо-таки скатилась с лестницы.
В спину ей летели гневные слова комиссара–пациента.
– Черт знает что! – гремел Гендин. – Санаторий называется! Ни одного врача нет!
– У нас нервный санаторий, – оправдывалась медсестра. – И врачи есть, только нервопатологи.
Она именно так и говорила – «нервопатологи».
Сверзившись вниз, дежурная бросилась к телефону и принялась накручивать диск.
– Я врач, – сказал Булгаков. – Что там случилось?
– Там Евгения Соломоновна – всхлипывала медсестра, – к которой вы приехали. Мертвая.
Булгаков, так и не сняв калош, бросился по скрипучим ступенькам на второй этаж. Здесь располагались комнаты, где жили пациенты санатория. Десять дверей выходили в коридор. Одна была распахнута, остальные приоткрыты. За ними угадывались перепуганные постояльцы.
Жена наркома Ежова размещалась в отдельном номере. Писатель усталым вихрем ворвался в ее покои и замер. Она лежала на кровати, бледная, голова ее была запрокинута, руки безжизненно вытянуты вдоль тела. Писателя поразило ее лицо, отталкивающее и привлекательное одновременно. Лицо прекрасной ведьмы. Говорят, такой была Клеопатра. И еще одна вещь поразила вдруг писателя. Мертвая женщина была молода. Очень молода. А ведь ей должен был идти как минимум, четвертый десяток. Странно, что раньше он не обращал на это внимания.
Гендин сидел рядом на стуле в позе трагического уныния.
– Я не врач, – проговорил он, – но мне кажется, что она мертва.
Булгаков наклонился над телом.
– Я врач. И она действительно мертва.
На локтевом сгибе левой руки женщины темнели отметины уколов. На столе стояла полупустая бутылка коньяка и небольшая коробочка. Гендин взял ее.
– «Люминал», – вслух прочитал он и заметил: – Хороший, немецкий. Вот вам и режим! Позвольте, а это что?
В глубине коробочки, обернутые ватой, лежали ампулы морфия. Осколки нескольких таких ампул валялись в пепельнице на прикроватной тумбочке. На полу блестел разбитый шприц.
Гендин концом обгорелой спички, пересчитывая, подвигал осколки ампул.
– Смертельная доза, – констатировал он. – Как думаете, доктор, это самоубийство?
Булгаков посмотрел на него внимательно.
– Вы же знали ее. Она была левшой.
– Разве?
Гендин опустился на колени и с неподдельным интересом принялся изучать пол.
– Что вы ищете? – поинтересовался у него писатель.
– Следы, – пояснил тот. – Смотрите, вот эти, например. Кстати, они, случайно, не ваши?
Булгаков также склонился над полом. На нем отчетливо виднелись грязные темные отпечатки.
– Это следы калош. Новых, заметьте, – ответил он. – Да, у меня тоже новые калоши и размер как будто совпадает. Вы что, меня подозреваете? Но вы, кажется, сами взломали дверь? Значит, покойная заперлась изнутри. Следовательно, убийство исключено.
Гендин выразительно посмотрел на него.
– Именно. Думаю, версия самоубийства будет главной и единственной. Или вы хотите поднять шум? Кстати, почему вы не сняли ваши калоши в прихожей?
Булгаков фыркнул.
– А вы почему не сняли? Вот и я потому же. Спросите у ваших товарищей–гегемонов, почему они воруют калоши. Быть может, они поступают так из чувства пролетарской солидарности? Просто какая-то маниакальная страсть. К тому же, внизу гуляют бывшие сподвижники подлого иуды Радека. А голому–босому и калоши прибыток.
Внезапно он наклонился ниже и что-то поднял с пола.
– Что вы там нашли? – недовольно скривился Гендин.
Писатель выпрямился. В руке его сверкало кольцо.
– А вот этот след гораздо интереснее, – пробормотал он. – Обратите внимание. Вы ведь занимались делом масонов? Это, кажется, из их репертуара.
Кольцо и в самом деле выглядело необычно. Его опоясывало изображение змеи, вцепившейся в собственный хвост. В центре небольшой площадки сверкал бриллиант, выполненный в форме глаза.
Гендин слегка побледнел.
– Да, похоже, это улика, – проговорил он. – Я, с вашего разрешения, заберу ее в интересах следствия.
И кольцо утонуло в его ладони.
– Сейчас сюда приедет милиция. Вам лучше уйти, – сказал Гендин.
Писатель молча кивнул, спустился по лестнице, прошел между боязливо примолкшими делегатами из «Водолечебницы» и рыдающей жабой в белой косынке и вышел под дождь. Ему предстоял обратный путь через парк и дырку в заборе. И, хотя он только что стал свидетелем трагедии, у него складывалась уверенность, что это только начало большой беды и главные неприятности еще впереди.
Андрей Успенский тряхнул головой, отгоняя морок. Сам он называл такое состояние сумеречным. Подобные провалы с видениями начали посещать его после случившейся с ним катастрофы.
Он не знал, сколько времени пробыл вне сознания, но по предыдущему опыту полагал, что недолго. Дождь все не прекращался. Затылок сильно ломило, словно по нему и в самом деле врезали чем-то тяжелым. В голове крутились обрывки мыслей, которые постепенно складывались в отдельные фразы, а те, в свою очередь, – в короткие строчки. Он знал это особое свойство своего сознания. Или подсознания?
Собственно, способностью складывать слова в связные предложения большей или меньшей длины обладал не он один. Таких специалистов на земле набиралось миллиардов пять–шесть. У некоторых даже получалось делать это в рифму. Но вот составлять короткие четверостишья, которые потом имели свойство сбываться, умели немногие. Андрей знал двоих. Одним был Мишель де Нотрдам, известный также как Нострадамус, вторым – он сам. Как это делал Нострадамус, Андрей мог только догадываться. У него же самого это получалось непроизвольно. Само собой. Вот и сейчас в его мозгу как бы что-то щелкнуло, и обрывки неизвестно откуда взявшихся строчек сами собой выстроились в четверостишье. По–французски подобные четверостишья и назывались катренами.
Размер, рифмы и стихотворная форма оставляли желать много лучшего, но автора это не заботило. Он никогда не стремился снискать лаврового венка поэта. Андрея интересовало содержание, вернее, его смысл. Сейчас это выглядело так: