Уготован покой... - Амос Оз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти мысли Ионатан пытался заглушить с помощью слова «жена». «Это моя жена», — бывало, шептал он беззвучно сам себе. «Это Римона, моя жена». «Это жена моя Римона». Но слова «моя жена» подходили, по его разумению, пожилым семейным людям, они напоминали ему кинофильмы, в которых показаны дома, где живут дети, и есть детская, и кухня, и домработница. А ведь это всего лишь Римона, которой все безразлично, кроме, пожалуй, изображений амулетов, принадлежащих племенам Свазиленда. Да и то словно сквозь дрему, словно безо всякой внутренней сосредоточенности, потому что, по сути, нет для нее никакой разницы между той или другой вещью. Моя жена. Снова она набросилась на мой старый коричневый пиджак, теперь вдобавок еще и намокший. Но ведь раз в жизни надо открыть рот и выложить простую правду. По крайней мере, самому себе.
— Послушай, Римона, может, уже хватит?
— Да. Я почти закончила. И в плечах сделала его пошире. Примеришь?
— Ни за что. Римона, я эту тряпку уже не надену. Тысячу раз говорил я тебе, что ее нужно отправить прямо на помойку. Или отдать итальянцу.
— Ладно.
— Что — ладно?
— Отдай итальянцу.
— Так зачем же ты должна была трудиться целый вечер?
— Я его починила.
— Но зачем, черт побери, его нужно было чинить, если тебе было сказано, что я никогда не надену этот пиджак?
— Ты же сам видел: в двух местах он был порван.
После десятичасовой сводки новостей Ионатан обычно, набросив на себя что-нибудь, выходил на маленькую веранду, чтобы в одиночестве выкурить последнюю сигарету. В свете огонька-светлячка можно было видеть, как падает дождь, тонкий и колючий, легкий и в тоже время полный терпения и упрямства. Ионатану нравилось ощущать, как в тишине холод касается его кожи, нравилось вдыхать полной грудью запахи ветра в ночи. И запах сырости, поднимающийся от напитавшейся влагой земли. Сама земля была ему не видна. Так стоял он и ждал, не зная, чего он ждет и для чего. Ему было жаль Амоса, брата, все еще служившего в армии: возможно, как раз в такую грозовую ночь, как эта, тот с товарищами лежит в засаде среди скал, в каком-нибудь ущелье у самой границы, и, застыв без движения, ждет, не появятся ли террористы. Ему было жаль ту бездыханную кроху, что родила Римона в конце прошлого лета: никто и никогда не говорил им, что же сделали с этим мертвым тельцем, лежит же оно где-то во тьме, под раскисшей землей; а ведь всего каких-нибудь пять месяцев назад он, Ионатан, приложив ладонь, мог ощутить его странное движение в глубине материнского лона…
И снова возник в ночи отдаленный собачий лай — если не с развалин деревни Шейх-Дахр, то откуда же донес ветер этот приглушенный лай?
Неожиданно в какой-то миг обнаружил Ионатан, что с ним что-то произошло: сигаретный окурок незаметно выскользнул из его пальцев и мерцал у ног на полу. «Чары Чада», — произнес Ионатан громко и удивленно. Он наклонился, поднял тлеющий окурок, швырнул его в дождь и глубоко вздохнул, увидев, как в мгновение ока погас светлячок в темной воде. «Ну и ладно», — беззвучно пробормотал он и вернулся в дом.
Римона заперла за ним дверь, ведущую на веранду. Задернула все занавески. Она замерла между кушеткой и этажеркой, словно заводная кукла, у которой лопнула пружина, и сказала:
— Всё? — А затем прибавила со своей улыбкой-не-улыбкой: — Ну, вот и ладно.
Ионатан ответил:
— Ладно. Идем спать.
А Римона:
— Уже?
И он не знал, кроется ли в этом слове обещание чего-то, или вопрос, или удивление. А быть может, даже и согласие.
— Так я сегодня и не поговорил с Шимоном и не сходил к Уди, чтобы разобраться в квитанциях и накладных.
— Не сходил, ну и ладно, — успокоила Римона. — Сходишь завтра. Может, до завтра прояснится и дождь перестанет…
В двуспальной кровати, закутанные порознь каждый в два толстых зимних одеяла — Римона у стены, Ионатан ближе к окну, — слушали они по радио, стоявшему на полочке в их изголовье, ночной концерт; музыка помогала не слышать, как шумит снаружи разбушевавшаяся буря. Говорили шепотом:
— Ты помнишь, что в четверг тебе к зубному врачу? Не забудь.
— Ладно.
— Завтра начнет проясняться. Уже три дня дождь и буря никак не прекращаются…
— Да.
— Послушай, как громыхает гром. И ветер такой сильный. Даже стекла дрожат.
— Да. Не бойся.
— Я не боюсь. Вот только птиц, если остались они еще в живых, очень жалко. Не выключить ли радио?
— Да. Выключи. И спи. Сейчас уже около одиннадцати, а завтра мне вставать в половине седьмого.
— Я не боюсь…
— Спи, Римона. Ведь мы не на улице.
— Нет! Мы дома.
— Так попытайся уснуть. Я устал. Спокойной ночи.
— Но я не смогу уснуть. Ты засыпаешь мгновенно, а я так не могу.
— Что с тобой, Римона?
— Я боюсь.
— Так не бойся. Довольно. Спи. Спокойной ночи.
И долго еще потом в темноте, не двигаясь, не перешептываясь, не прикасаясь друг к другу даже случайным прикосновением, лежали они оба с открытыми глазами, наблюдая, как волны темноты медленно текли среди теней мебели. Она знала, что он не спит. Он знал, что она знает. Оба они знали и молчали. Лежали молча и чего-то ждали. А снаружи низкие облака неслись на восток, в сторону гор. Горы стояли там, спокойные, застывшие, тяжелые, принадлежащие только самим себе и самим себе чужие.
Спустя две недели выздоровела Тия. Все ее раны зажили. Как и прежде, она укладывалась спать возле обогревателя. Как-то вечером тревога охватила Ионатана: ему показалось на миг, что Тия перестала дышать, а перестала дышать — перестала жить. Но тревога оказалась ложной. И Ионатан решил про себя: завтра вечером.
В тот вечер появился в нашем кибуце незнакомый молодой человек. Пришел он один, прошагав пешком шесть километров — от самой развилки, где дорога в кибуц ответвляется от главной магистрали. Гость подошел к усадьбе со стороны ферм и складов по боковому шоссе, предназначенному для проезда тракторов и покрытому слоем грязи. Поскольку прибыл он под вечер, когда здесь уже мало кто бывает, пришлось ему довольно долго топать по этой грязи, прежде чем наткнулся он на живую душу. Только тяжелый запах поднимался ему навстречу: из птичников и загонов для скота, от перепревшего сена, коровьего навоза, от стоячей воды, подернувшейся зеленой ряской (неподалеку от коровника забилась канализация), от забродивших остатков силоса из заплесневевших апельсиновых корок.
Первым, на кого наткнулся гость, был Эйтан Р., который направлялся к коровникам, чтобы насыпать травы в ясли. В сумеречном свете уходящего дня Эйтан Р. внезапно заметил нечто странное — какое-то движение в кустах за складом удобрений, словно кто-то топтался там, пытаясь проложить себе путь сквозь заросли. Опять у нас убежал теленок из загона, подумал Эйтан с возмущением, наверно, снова отлетела щеколда, а Сточник забыл ее починить, да и я не закрепил ее проволокой. Но на сей раз — для разнообразия — я немедленно пойду и с превеликим удовольствием выдерну Сточника из библиотеки, прямо с заседания кружка по истории еврейской философии. И пусть он сам соизволит прибыть сюда в своей чистой одежде и расхлебывает кашу, которую заварил. Мне наплевать. Это уже второй раз за неделю у нас убегает теленок, и я принципиально пойду и выдерну оттуда дражайшего Сточника, чтобы он перестал разглагольствовать про то, как плохо работают другие, да про молодежь, «которая разлагается от сытой жизни»… Да ведь это вовсе не теленок, это какой-то человек крутится тут, и похоже, не миновать неприятностей…