Расчет с прошлым. Нацизм, война и литература - Ирина Млечина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня охватил дикий страх. Слово «Эмнести интернешнл» ассоциировались с ЦРУ, со «злобными происками империализма», попытками «влезть во внутренние дела СССР» и т. д. В общем, это было исчадие ада. Я была уверена, что и здесь, в этом зале есть соглядатаи, и если увидят, что я что-то подписываю для этой организации, – конец всему, всем поездкам, всем встречам с Бёллем или Грассом и вообще журналистской деятельности. В общем, как в «Мефисто» Клауса Манна: вы выбираете или карьеру или благородство.
В Советском Союзе совместить это было почти невозможно (как впрочем и в свое время в той стране и тех условиях, которые имел в виду Клаус Манн). Кому-то это удавалось – например, Юрию Трифонову или Булату Окуджаве. Но остальным? Едва ли. Одним словом, я что-то промямлила в ответ, дав понять, что очень спешу и не располагаю временем, чтобы прочитать текст.
К счастью, в этот момент появился спаситель Бёлль, и к нему ринулась толпа журналистов. Он улыбнулся своей чарующей улыбкой, сказав: «Потом, потом, господа, извините» и, взяв меня под руку, повел в какой-то кабинет, где я в течение получаса мучала его вопросами…
Меня поразил вид зала, где проходил съезд. После советского благочиния и рангопочитания необыкновенным казалось все. В огромном, вмещающем более двух тысяч человек, помещении мест на всех не хватило, и молодые бородачи и их эмансипированные подруги без церемоний устраивались на полу. Студенты и молодежь заняли все проходы, разместившись на полу всюду, где был хоть клочок незанятого пространства – вплотную перед сценой, между рядами, на галерке.
Я увидела много молодых людей в инвалидных колясках. Эта социальная активность «людей с ограниченными возможностями», как уже тогда политкорректно называли в ФРГ инвалидов, и отношение к ним – благожелательное, ровное, уважительное, отнюдь не снисходительное или покровительственное или, тем более, хамское, – вообще поражало повсюду в этой стране: на разных культурно-политических мероприятиях, собраниях, семинарах, просто на улице и в транспорте, особенно в аэропортах.
Так вот, и здесь, на съезде, я увидела коляски, множество пестрой молодежи, нисколько не смущенной своим положением. Сверстники подходили, здоровались, что-то обсуждали. И абсолютно никого не огорчала необходимость сидеть на полу.
Еще больше поразило то, что в таком переполненном самыми случайными людьми зале появился федеральный канцлер Вилли Брандт, без всякой охраны, прямо по лесенке взбежал на сцену и сел рядом с Бёллем и Грассом. На съезде обсуждались главным образом социальные проблемы писателей – никакой трескотни о роли и задачах литературы в воспитании масс, о народности и патриотизме (слово «патриотизм» десятилетиями после разгрома «рейха» считалось неприличным, непристойным – поистине «последним прибежищем негодяев»). Это слово, как и «родина», «отечество» и пр., можно было встретить только в негативном смысле. Кое-что изменилось лишь значительно позднее, в связи с объединением Германии.
Меня особенно поразило, что эти считавшиеся непригодными для употребления слова вдруг замелькали – и чуть ли не в горделивом смысле – в публицистике писателей, которые раньше были как раз горячими противниками и этих слов, и того исторического контекста, который за ними стоял – например, Мартина Вальзера, который всегда считался «левым», что в те годы было почти синонимично словам «демократ» и «антифашист».
Итак, речи писателей на съезде касались преимущественно не «творческого метода» и не выполнения каких-то грандиозных мессианских задач (Бёлль всегда противился, и возмущенно, тому, чтобы его называли и считали «совестью нации»), а самых простых вещей, вроде пенсий, гонораров, отчислений из библиотек за пользование книгами и т. д.
Присутствие и выступление Вилли Брандта придавало съезду особый оттенок. До сих пор, при демо-христианах, отношения между «духом и властью» были почти враждебными, что кульминировалось в высказываниях «отца экономического чуда» Людвига Эрхарда и президента Генриха Любке, которые именовали писателей весьма нелестными словами (вроде «шавок» и «невежд»). Речь Вилли Брандта покоряла своим доброжелательным, товарищеским, дружеским тоном. Говоря о ситуации в мире – а съезд проходил после заключения Московского договора, опиравшегося на «новую восточную политику», – канцлер призвал писателей способствовать тому, чтобы «разум снова не потерпел крушения в борьбе с невежеством».
Бёлль говорил о том, что практические вопросы, касающиеся материальной свободы писателей, раньше почти не занимали места в общественных дискуссиях. А между тем, писатели, которые по характеру и условиям труда являются «одиночками», начинают все яснее осознавать свое зависимое положение. «Кто мы – если и не работодатели и не работополучатели?» – с таким вопросом обращался к коллегам Гюнтер Грасс, которому, казалось бы, грех было жаловаться на гонорары, так как он был одним из самых известных и высокооплачиваемых литераторов. Однако именно он счел нужным озаглавить свою речь так: «Писатель и профсоюз». Сходную мысль развивал Мартин Вальзер, тоже звезда первой величины на западногерманском литературном небосклоне. Обращение писателей к проблемам своего материального положения – это реакция на диктатуру рынка, – говорил Вальзер.
В Германии второй половины ХХ века поэт вовсе не был чем-то большим, чем поэт. Поэтам вообще жилось трудно – на литературные заработки не мог существовать никто, все они зарабатывали на телевидении, радио, в кино, университетах. Но и прозаикам было непросто. Вольфганг Кёппен годами и даже десятилетиями жил на средства, которые выплачивало ему издательство «Зуркамп», дорожившее связью с этим незаурядным автором. Издав три его знаменитых романа 50-х годов, оно исправно платило ему в надежде получить четвертый, который так никогда и не состоялся.
С Кёппеном я встречалась много раз. Мне нравились его романы. Увидев его в первый раз в 1967 году, я была одновременно разочарована и очарована. Он был тихий, сверхскромный, молчаливый человек, который не любил «паблисити», не любил давать интервью. Рассказывают, как он надписывал свою книгу Марселю Райх-Раницкому, одному из самых известных в ФРГ критиков (кстати, сам Райх-Раницкий вспоминает этот эпизод в своей вышедшей позднее книге, но я слышала это как анекдот еще в 70-е годы от общих знакомых в ФРГ). Итак, Кёппен преподнес Райх-Раницкому экземпляр своего сочинения. Тот поблагодарил и попросил надписать его, как это принято, когда автор дарит кому-то свое произведение. Тем более что Райх-Раницкий не раз писал о Кёппене. Кёппен смутился, задумался и сказал, что это трудно, что для этого нужно время и что он вернет книгу завтра. Он действительно ее вернул – с надписью: «Г-ну Марселю Раницкому с дружеской симпатией». Подпись, дата…
В первый раз я встречалась с Кёппеном в ресторане одной мюнхенской гостиницы. Кёппен ел очень мало и так же мало говорил. Мне просто клещами приходилось извлекать из него каждое слово. Я хотела написать о нем большую статью и, кроме того, предстояло подготовить главу о нем для академической «Истории немецкой литературы». Я, как водилось в те годы, ждала от него социально-политического и эстетического комментария к его романам, весьма критичным по отношению к ФРГ 50-х годов. Но именно этого он не хотел делать. И о своих «творческих планах» говорил крайне скупо. По сути, во время встреч – а их было четыре или пять – он говорил примерно об одном и том же романе, над которым работает, но у которого всякий раз было иное название. Роман так и не вышел, были наброски, опубликованные в газетах и журналах, и появилась отдельным изданием прелестная мемуарная повесть «Юность» – импрессионистское произведение о его собственных юных годах, содержавшее удивительно точные, хотя и отрывочные наблюдения над жизнью Германии.