Расчет с прошлым. Нацизм, война и литература - Ирина Млечина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Конечно», – незамедлительно ответила я, смутно представляя, где находится Фрайбург и как внедрить в заранее составленную и не терпящую посторонних вкраплений программу моей командировки незапланированный фрайбургский зигзаг. «Буду непременно», – повторила я. «Ну и отлично, – отозвался суховатый андершевский баритон. – Значит, до встречи! Времени у нас будет достаточно – целый вечер. А рано утром мне придется вернуться в Цюрих, у меня выступление в университете».
С помощью любезных немецких друзей я изменила свой маршрут и уже днем была во Фрайбурге, этом прелестном южно-немецком городке. Впрочем, есть ли в Германии хоть один не прелестный маленький городок? Я вошла в отель «Виктория», села за столик, заказала кофе и стала ждать.
И вдруг за одним из соседних столиков я увидела знакомое лицо. Нет, это был не Штирлиц. И еще не Андерш. Для германиста, всю жизнь занимающегося немецкой литературой и знающего если не лично, то по фотографиям на суперобложках книг и на газетных полосах едва ли не всех сколько-нибудь известных литераторов, наступил поистине звездный час. Мало того, что в отель «Виктория» с минуты на минуту должен был прибыть Альфред Андерш, в нем уже сидел, спокойно и меланхолично покуривая трубочку, Зигфрид Ленц: такой же светлоглазый, светловолосый и флегматичный, как на своих фотографиях. В полном одиночестве он неторопливо потягивал нечто из высокого бокала.
Сердце мое заколотилось в непривычном и странном ритме – может, у меня началась мерцательная аритмия? Мне хотелось подойти к Ленцу и сказать: «Господин Ленц, хотя я и не перевожу на русский ваш очередной роман, выходящий в Москве, но я пишу к нему предисловие, я писала о вас статьи, я рецензировала ваши книги, я прочитала от корки до корки все тома ваших сочинений, и едва ли во всей Германии у вас нашелся бы более внимательный читатель!» Разумеется, все это было произнесено в форме столь любезного тогдашней литературе внутреннего монолога, без всяких признаков внешнего.
Я лихорадочно обдумывала разнообразные экзотические возможности превращения внутреннего монолога во внешний диалог, в моем воображении всплывали сцены из кинематографа и драматургической классики, но на жителя вольного ганзейского города Гамбурга с его устоявшимися демократическими традициями все эти кино-реминисценции могли произвести странное впечатление.
Пока я предавалась экзотическим мыслям, в обычной жизни свойственным мне не больше, чем нордически уравновешенному Ленцу, взгляд его элегически скользил по залу, не задерживаясь на персоне нездешней наружности, чьи экстрасенсорные импульсы были явно слишком слабы. Он не подозревал, что странная дама, лихорадочно перебирающая какие-то бумажки, – критик, да еще и германист. А я не знала, как он относится к критикам-германистам, хотя и подозревала, что без особой теплоты. Ведь не жаловал же их, к примеру, Гёте, воскликнувший, согласно преданию: «Бейте его, собаку, это рецензент!» Ну, может, Ленц так прямо и не призвал бы почтенных посетителей «Виктории» наброситься на «собаку-рецензента», но что-нибудь мало симпатичное подумать бы мог. И тогда, не приведи Господь, могла возникнуть ужасная драма, чреватая ухудшением едва наладившихся советско-западногерманских отношений. А вдруг он просто встанет, наденет свою капитанскую фуражечку и флегматично покинет «Викторию», чтобы никогда больше в нее не вернуться.
В моей программе посещение Ленца у него дома в Гамбурге числилось через две недели. Мой сопровождающий по имени Удо, по моей просьбе, подошел к Ленцу и стал что-то шептать ему на ухо, после чего Ленц немедленно встал и вместе с Удо подошел к столику, где я сидела, поздоровался и занял место напротив. Я назвалась. Он удивленно сказал: «Да ведь у меня в календаре записано, что вы приедете ко мне в Гамбург!» Я могла объяснить случившееся только тем, что Всеблагие, пригласив меня на этот пир, по-видимому, почувствовали, как я хочу его видеть, и пошли мне навстречу, организовав свидание раньше. Ленц сказал, что приехал во Фрайбургский университет читать лекцию, а на следующее утро собирается в Цюрих, чтобы в тамошнем университете выступить на тему «Литература и политика».
И вот в этот самый момент, как опять же писали в добротных и незатейливых старинных сочинениях, в дверях показался невысокий, сухощавый, седеющий человек в очках. Если я сразу узнала Ленца, могла ли я не узнать Андерша?! Впрочем, в отличие от меня, ни один из посетителей ресторана не обратил внимания ни на того, ни на другого, явно не подозревая, свидетелями какой исторической встречи они являются.
Зато Андерш, сняв плащ и оглядевшись, молниеносно вычислил меня: видимо, по напряженному лицу и груде листков на столе. Он сразу подошел, представился, сел рядом. Ленц сидел спиной к двери. Увидев Андерша, он вскочил. Они изумленно обнялись. Встреча была неожиданной для обоих. А для меня это было вроде неожиданного свидания Шиллера и Гёте. Всеблагие явно проявили любезность, пригласив меня на этот пир.
Выяснилось, что Андерш и Ленц не виделись лет двадцать (а прежде очень дружили). И что завтра утром они оба одним поездом уедут в тот самый Цюрих, где должны выступать в том самом университете на столь актуальную тогда (и потом тоже) тему «Литература и политика» (или наоборот). Кстати, оба очень приглашали меня поехать с ними, справедливо полагая, что для германистки из России будет полезно участвовать в таком увлекательном мероприятии, где левые студенты будут задавать маститым (и уже потому подозрительным) писателям разные каверзные вопросы.
Страстное желание увидеть не только швейцарских студентов, но и самое Швейцарию, где я никогда не была и, вероятно, уже никогда не буду, отчаянно боролась во мне со страхом перед всеми теми ведомствами и органами, компетентными и не очень, которым этот мой вояж наверняка придется не по душе: ведь им положено бдительно следить, чтобы я и на чужой территории вела себя столь же законопослушно, как и на собственной, и даже еще законопослушнее. Я вспомнила, как незадолго до того драматург Танкред Дорст вот точно так же, из самых добрых побуждений, приглашал меня на свою премьеру в Милан, утверждая, что такой переезд – сущий пустяк, о котором и думать нечего. И тогда, и сейчас я, дабы придать своему отказу светскую (или советскую?) цивилизованную форму, пробормотала что-то насчет визы, которой у меня нет.
У моих собеседников это вызвало смех. «Помилуйте, какая виза, – сказал Андерш. – Ни пограничники, ни таможенники, как правило, даже не заглядывают в вагон. Все это чистая условность, вы отлично проведете время, уверяю вас». А Ленц, в качестве дополнительного аргумента, даже разыграл веселую сценку на нижненемецком диалекте, как он пересекает границу с Данией, когда по нескольку раз в год, а то и в месяц переезжает туда-сюда. «Ну что, Ленц, опять приехал, – говорит датский таможенник и весело ухмыляется. – Да вот, приехал, – говорит Ленц. – Ну, давай-давай, Ленц», – говорит датский таможенник, и они радостно похлопывают друг друга по плечу. Мне эта сценка показалось настолько фантастической, что ни один, самый изобретательный писатель-фантаст не мог бы подняться до таких высот вымысла.
Разыгранный для меня Ленцем веселый скетч не мог отвлечь от другого, куда менее радостного и просто-таки устрашающего видения: как грозный швейцарский пограничник, взяв в руки мой серпастый-молоткастый (а если точнее, то синий служебный) паспорт, грозно скажет: «А где виза, мадам? Как же это Вы, мадам, в нашу суверенную Швейцарию пожаловали без визы? Не есть ли это неуважение к суверенному государству? Извольте переместиться туда, откуда прибыли-с!» И как меня передадут в руки сперва германских властей, а уж германские власти сообщат советским, и как за мной придут в неторжественной обстановке (примерно, как в романах Ле Карре) определенные товарищи в костюмах неопределенного цвета и как мне потом не видать не только Швейцарии, но и, что хуже всего, и ФРГ, и даже ГДР. Все это молниеносно пронеслось в моем мозгу, произведя, очевидно, выразительные отпечатки на моем лице, и на сем тема незаконного въезда на конференцию о литературе и политике была исчерпана.