Костюм Арлекина - Леонид Абрамович Юзефович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван Дмитриевич двумя пальцами сжал чернильницу, повернул и несколькими круговыми движениями легко вывинтил ее из доски. В углублении под ней блеснул ключ с прихотливой бородкой, с массивным кольцом, вырезанным в виде змеи, кусающей себя за хвост.
— Занятно, — сказал Шувалов.
И опять же лишь сейчас Иван Дмитриевич понял, почему замочная скважина на сундуке помещена в центр большой алой розы с блестящими, как бы влажными лепестками. Он ввел ключ в узкую темную щель, обрамленную их бесстыдной краснотой, думая: что-то родится из этого соития? Замок щелкнул, Иван Дмитриевич откинул крышку.
Шувалов уже стоял рядом, заглядывая через плечо. Они увидели шпагу с золотым эфесом и вделанными в гарду часами, ордена на подушечках; маленькие, в каких держат драгоценности, коробочки, футлярчики, кипу ассигнаций и десятка полтора стопок с письмами, аккуратно перевязанных шелковыми ленточками.
«Людвиг, мой бородатый шалунишка, — успел прочитать Иван Дмитриевич, — сегодня я целый день…»
— И все от разных женщин, ваше сиятельство, — сказал он. — Видите, ленточки разных цветов. И цвета, я думаю, не случайно подобраны. Годам к пятидесяти холостяки становятся сентиментальны, как барышни.
— Дайте ключ, — приказал Шувалов.
Он захлопнул крышку, закрыл сундук, положил ключ в карман и двинулся к выходу, повелительно бросив на прощанье:
— Вечером я буду у себя, приедете с докладом.
Стоя в эркере, Иван Дмитриевич наблюдал, как отъехала от крыльца шуваловская карета и остановилась в конце квартала, где за четверть часа перед тем телега ломового извозчика впоролась в фургон с гробом князя фон Аренсберга. Там толпились и галдели зеваки, ругались кучера, но вот подъехала карета шефа жандармов, и разом все стихло. Так усмиряются бушующие морские валы, когда с корабля выливают на них масло из бочонков. Сквозь двойные стекла закрытого окна Иван Дмитриевич ощутил на лице ледяное дуновение власти. Хозяин требует службы, начальник — повиновения, а настоящая власть, вершинная, уже ни в чем не нуждается, кроме одного: только бы помнили о ней всегда, в каждую минуту жизни. Подлинная власть похожа на любовь — забыл о ней, значит изменил.
Смерть фон Аренсберга потому и устрашала многих, что убийцы, задушив иностранного дипломата в двух шагах от Зимнего дворца, будто начисто позабыли о существовании этой власти. В такое трудно было поверить. Не бывает такого, тем более в России. Нет, думал Шувалов, преступники ничего не забыли. Помнили, голубчики. Еще как помнили! Потому и убили.
Велев кучеру остановиться, Шувалов распахнул дверцу кареты и поманил к себе посольского секретаря, сопровождавшего тело фон Аренсберга.
— Господин секретарь, прошу вас передать это лично графу Хотеку…
Змея обвилась вокруг его указательного пальца, ключ от княжеского сундука на секунду повис над толпой, затем упал в ладонь секретаря. Стоявший неподалеку человек в чиновничьей шинели проследил за ним быстрым цепким взглядом.
— Да, — вспомнил Шувалов. — Будьте любезны назвать мне ваше имя.
— Барон Кобенцель.
— Кобенцель?
— Сказать по буквам, ваше сиятельство?
— Кобенцель, Кобенцель… Вы никогда не были мне представлены?
— Не имел чести.
— Откуда же я знаю эту фамилию?
— Один из моих предков приезжал послом из Регенсбурга в Москву, к Ивану Грозному. Он упоминается у Карамзина.
Шувалов сразу потерял к собеседнику всякий интерес. Он простился и уехал, фургон с телом покойного тоже готов был двигаться дальше, но в эту минуту впервые за день из-за облаков проглянуло солнце. Блаженно зажмурившись, Кобенцель подумал, что сопровождать гроб в посольство ему вовсе не обязательно, лакеи справятся и без него. Он сказал им, чтобы продолжали путь одни, а сам не спеша пересек Дворцовую площадь и под аркой Главного штаба вышел на Невский. Опасаться кого-то среди бела дня ему и в голову не приходило. Он не замечал, что какой-то человек в чиновничьей шинели неотступно следует за ним.
По обеим сторонам проспекта текла нарядная толпа, никто здесь не думал о смерти князя фон Аренсберга. Жизнь продолжалась, через полсотни шагов из распахнувшейся перед самым носом двери кондитерской соблазнительно повеяло ароматом жареного кофе. В окне Кобенцель увидел крошечный зальчик, обставленный в немецком курортном стиле. Он вошел. За тремя из четырех столиков сидело по паре, за четвертым — хорошо одетый мужчина средних лет с породистым витиеватым носом. Это был агент Левицкий, посчитавший ниже своего достоинства отправиться прямо туда, куда командировал его Иван Дмитриевич. Он прихлебывал горячий шоколад с таким наслаждением, что Кобенцель, сам вообще не способный испытывать сильные чувства, ему позавидовал.
— Прошу вас, мсье. — Левицкий королевским жестом указал на стул напротив себя.
Кобенцель сел, заказал кофе с пирожным, попросил у хозяина лист бумаги, достал карандаш и со смешанными чувствами, среди которых преобладало, пожалуй, смутное удовлетворение, начал набрасывать письмо жене, уехавшей на Пасху в Вену. Когда-то у нее был роман с Людвигом фон Аренсбергом, и теперь, ни о чем, упаси Боже, не напоминая, хотелось выразить ей соболезнования таким образом, чтобы она оценила его, Кобенцеля, великодушие.
— Письмо, написанное карандашом, подобно разговору вполголоса, — улыбнулся Левицкий.
— Это русская поговорка? — спросил Кобенцель.
Левицкий рассмеялся:
— Вы иностранец?
— Да.
— Но ваш русский язык превосходен.
— Благодарю за комплимент. Дело в том, что наша семья вот уже триста лет связана с Россией. Один из моих предков был послом Священной Римской империи при дворе Ивана Грозного.
— О-о! — заинтересовался Левицкий. — А зна-ете ли вы, отчего он умер?
— Существует легенда, будто царь приказал гвоздями прибить ему к голове шляпу, когда он отказался снять ее перед царским троном. Но это ложь, это все поляки выдумали.
— Поляки? Почему поляки?
— Из политических соображений. Чтобы поссорить Москву с Веной.
— Вот как? Любопытно… Впрочем, я спрашивал не о нем.
— О ком же?
— Об Иване Грозном. Вам что-нибудь извест-но о причинах его смерти?
— Я читал Карамзина, — скромно сказал Кобенцель.
— Карамзин все врет, — заявил Левицкий. — Вот я вам расскажу…
Человек в чиновничьей шинели, сидевший за угловым столиком, осторожно косил в их сторону, прислушиваясь к разговору.
— Однажды, — рассказывал Левицкий, — когда царь за обедом поел много жирного, Борис Годунов предложил ему сразиться в шахматы. Сели играть. А Борис, как брюнет, был человек хитрый, это исторический факт. Он, видите ли, завел себе такую манеру: за коня, например, возьмется, подержит, в затылке им почешет, потом передумает и пойдет слоном. Это, конечно, против правил. Ну, царю в конце концов надоело, он говорит: «За кого взялся, собачий сын, за какую фигуру, ею и ходи!» Годунов ровно и не понимает: «За кого взялся?» — «За коня!» — «Не брался, государь…» Нарочно гневит его, из себя выводит. Царь, натурально, в амбицию: «С кем споришь, холоп? Ходи конем!» Годунов не уступает: не брался, и все тут. Божится, бестия, будто даже пальцем до этого коня не дотронулся. Врет в глаза, да еще на свидетелей кивает: они, мол, подтвердят, всю правду скажут. А бояре, что за игрой смотрели, то были годуновские сообщники, вместе в заговоре. Они на коленки попадали, лбами об пол стукаются, вопят: «Не вели, государь, казнить, поблазнилось тебе! Не брался он, Бориска-то, раб твой, за коника!» Царь аж затрясся весь. Глаза выпучил, ка-ак закричит: «Ходи конем!» Тут ему в голову кровь ударила, захрипел и помер. Обычное дело в таком возрасте, к тому же после жирного.