Картахена - Лена Элтанг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моя первая женщина бросила меня здесь, в Италии. Просто уехала, оставив мне палатку, примус и пару спальных мешков. Перед этим мы прожили неделю на берегу возле Таранто, питаясь хлебом и мидиями в сидре: мидий мы собрали на отмели, а сидр купили у местного дядьки прямо с телеги. Раньше я моллюсков не ел, но подружка так ловко с ними обходилась – колола булавкой, нюхала, считала полоски, – что однажды я расслабился и уплел целый котелок. Ночью пошел дождь, а на меня нашло моллюсковое безумие. Я разбудил свою женщину и всю ночь вертел ее, будто мельничное колесо, грыз ее, будто овечий сыр, и вылизывал, как медовые соты. Колья в песке расшатались, палатка рухнула, но мы возились в мокром брезенте, будто щенки, не в силах остановиться.
Потом мы перебрались на другое побережье, провели там еще одну ночь, хрустящую от мидиевой скорлупы, а наутро она меня бросила. Она ушла налегке, у нее был с собой только рюкзак с парой маек, блокнотом и карандашами. Помню, что она наотрез отказалась оставить его в палатке, когда мы отправились на холм, – сказала, что наброски должны быть с ней, еще пропадут не дай бог.
Еще помню, что всю дорогу до Траяно она говорила о норманнах, двуцветной кладке фасада и купели из красного порфира. А я смотрел на ее волосы, заплетенные в десяток косичек, ежился под дождем и думал о том, как мне повезло.
– В июне мне исполнится тридцать, – сказала она, когда мы поставили палатку в сухом гроте, в основании гранитной скалы. – Я старше тебя на восемь лет. Тебе это и в голову не приходило, верно?
Мокрый гранит был черным, а сухой – розовым, так что наше укрытие походило на разинутую собачью пасть. Моя подружка села на краю гранитного языка и болтала ногами над водой.
– Вот как? Значит, мы должны встретиться здесь через восемь лет, – ответил я, влезая в палатку и укладываясь на спальном мешке. – На этом самом месте. Иди сюда.
– Это же в другом столетии! – сказала она, устроившись рядом со мной. – Мы будем старыми и толстыми, у нас будут дома, канарейки и закладные. Ты правда приедешь?
– Разумеется. Я готов жениться на тебе завтра утром в деревенской мэрии.
– Ну уж нет, малыш. – Она засмеялась в темноте. Ее волосы все еще были мокрыми и холодили мне живот. – Через восемь лет другое дело.
Малыш! Ее взрослость казалась мне напускной, а рассуждения – детскими. Когда мы встретились, она приехала в Лондон поступать в школу реставраторов, курила траву и ходила в байкерской куртке с чужого плеча. А я был шпингалетом в твидовом пиджаке, учившимся в колледже на деньги отца. Потом она поступила, сменила куртку на расшитые бисером индийские платья и стала выглядеть еще моложе. Впрочем, какая разница? Возраст положено отсчитывать от конца линии, просто не все это понимают.
– Заметано. Я приеду сюда двадцатого мая две тысячи седьмого года.
Мы лежали валетом, я смотрел на ее бедро, в темноте казавшееся округлым снежным холмом, и представлял себя лыжником, плавно съезжающим вниз по склону.
– Смотри не подведи меня, – сказала она и тут же заснула. Проклятые мидии во мне наконец утихомирились, и я мог спокойно лежать в темноте и слушать, как дождь поливает морскую воду. Если бы кто-то сказал мне, что это последняя наша ночь, я бы только рассмеялся. Рассуждения о смерти предполагают уверенность в том, что сам ты не умрешь. Когда моя женщина бросила меня, я никак не мог в это поверить и провел возле палатки несколько дней, читая по второму разу карманный томик американской поэзии. Она не оставила мне записки, просто рассеялась как дым. Я сидел там и ждал, что она появится у гранитного обломка, обозначавшего вход на пляж. Придет пешком из Траяно или из соседней Аннунциаты.
Испугался? Ну скажи – испугался?
И не думал даже, скажу я, не поднимая лица от книги, я знал, что ты валяешь дурака. И в доказательство прочитаю ей прямо из Дикинсон:
Как много гибнет стратагем
в один вечерний час.
На третий день я понял, что она не придет, закопал свой костер в песке, собрал палатку и уехал домой. Море было сизым, как изнанка ивового листа, на склоне холма темнели пинии, кривые и жилистые, будто вставшие на колени. Их сажают, чтобы защитить жилье от ветра, говорила моя подружка, трамонтана – это ветер с гор, очень крепкий, очень порывистый. Ничего хорошего нет в трамонтане, говорила она. Одно только хорошо – что дождя больше не будет.
Могила конюха Лидио нашлась на траянском кладбище, похожем с моря на жилой дом с отвалившейся передней стеной. Вся требуха наружу, тряпки, бумага, клочья обоев. И в каждой ячейке по квартиранту, или, как говорила моя мать, постойщику (итальянский у нее так и остался беспомощным). Не знаю, зачем меня туда понесло, может, потому, что у конюха были усы щеткой, а может, потому, что он написал мне письмо. То есть он написал матери, а соседка переслала письмо мне, приписав на конверте, что это, вероятно, мой отец. Вот дура.
Письмо пришло за два месяца до того дня, когда мне стукнуло восемнадцать. Мне вернули свободу, снабдили зимним пальто и выдали диплом, который годился только на подтирку. Хотя за четыре года меня научили управляться с лобзиком, читать в темноте, стучать по клавишам и драть глотку. И еще немецкому! Его в интернате преподавал директор, которого все боялись. Лицо у директора было обметано темным, будто он только что спускался в шахту, а пальцы были крепкими и точными, чуть провинишься, и они уже вцепились тебе в холку. Другое дело – учительница пения. Она одуряюще пахла свободой и лимонной корочкой (и говорила всем вы). Так что пение мне тоже давалось хорошо.
Диплом не пригодился, но через полгода у меня была терпимая работа и угол в пансионе, а через год удалось снять мансарду недалеко от вокзала (за гроши, потому что рельсы там проходили почти через спальню). Теперь у меня были две комнаты, одна из которых поросла плесенью по всей северной стене, а вторая под завязку была забита тряпьем. Но это меня не слишком беспокоило. Когда столько лет мечтаешь только о том, чтобы остаться в тишине, пыль и лишние вещи тебя не раздражают. Они приглушают грохот проходящих поездов, дребезжание стекол, ночные гудки в порту, крики мальчишек на насыпи. Короче, пыль и вещи работают на тебя.
Письмо конюха было адресовано матери, которой уже сто лет как не было в живых. Похоже, конюха это не слишком волновало. Удивительно, но его остроносое лицо сразу всплыло в моей памяти, мне даже показалось, что он обращается ко мне, а не к матери, хотя в начале письма стояло ее имя. Длинное английское имя, которое все в этой стране перекраивали на итальянский манер.
Тебя оставили на бобах, говорилось в письме, и я знаю, кто это сделал. Наследство без наследника, падение твоей свекрови с лошади, пожизненная аренда для хитрой скотины Аверичи – как бы не так! Дело обстряпали тонко, чтобы тебе и ребенку не перепало ни крошки. Все знали, что старая Стефания велела сыну убираться с глаз, когда он отказался покрыть твой грех, и больше его никто в поместье не видел. Поэтому она и упала с лошади – мне ли не знать, я сам ослабил подпруги: мне за это заплатили. Речь не шла о ее смерти, поверь мне! Ее собирались только напугать, заставить посидеть дома хотя бы до осени – от вида мрачной старухи, гарцующей по парковым дорожкам, у гостей появлялись всякие мысли. Так сказал мне Аверичи.