Леопард с вершины Килиманджаро - Ольга Ларионова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пиросмани! — вырвалось у Самвела. — Какая жалость, что в Та-Кемте не придумали еще вывесок!
— По-моему, эти две миноги посередке все портят, а, Сирин-сан? — Гамалей с удовольствием наклонялся к ее плечу — здесь, в полумраке просмотрового зала, пестрота ее одеяния теряла свою неприемлемость для европейского глаза, а внимательная сосредоточенность, исключающая лошадиную улыбку, делала Сирин Акао бесповоротно неотразимой.
Как истинный эпикуреец, Гамалей шалел от каждой привлекательной женщины и, как законченный холерик, мгновенно утешался при каждой неудаче.
Сирин долго и старательно разглядывала экран, прежде чем решилась высказать свое мнение с присущей ей педантичностью:
— Фреска представляет собой разностилевой триптих. Боковые части выполнены в традиционно-символической примитивной манере, которая не представляется мне восхитительной, извините. Центральный, заметно суженный фрагмент, будь он обнаружен на Земле, мог быть отнесен к сиеннской школе первой половины четырнадцатого века. Композиционная неуравновешенность, диспропорция…
Она замолчала, и все невольно обернулись, следуя ее взгляду. Так и есть — на пороге стояла Аделаида.
Какая-то не такая Аделаида.
— Что-нибудь случилось, доктор?
Она медленно покачала головой. После яркого света, наполнявшего вертолетный колодец, она никак не могла кого-то найти среди зрителей.
— Вам Абоянцева? — не унимался галантный Гамалей.
Она кивнула и тут же покачала головой — опять-таки медленно, единым плавным движением, словно нарисовала подбородком латинское "Т".
— Тогда посидите с нами!
Теперь подбородок чертил в воздухе одно тире, единое для всех алфавитов.
— Завтра кровь… — протянула она, по своему обыкновению не кончая фразу, и исчезла за дверью.
— В переводе на общеупотребительный это значит: кто завтра не сдаст на анализ кровь, будет иметь дело с высоким начальством. И грозным притом. Всем ясно? Поехали дальше. Так на чем мы остановились?
— На том, что в Та-Кемте нет вывесок.
— Это не вывеска, Самвел-сан, — кротко заметила Сирин. — Это автопортрет.
Все уставились на экран с таким недоумением, словно на кемитском заборе была только что обнаружена фреска Рафаэля.
— А до сих пор мы когда-нибудь встречались тут с автопортретами? — спросил в пространство Гамалей.
— Никогда, — решительно отрезал Йох, самый молчаливый из всех — на просмотрах его голоса ни разу не было слышно. — Впрочем, с портретами — тоже.
Йох был инженером по защитной аппаратуре, и пристального внимания к портретной живописи никто не мог в нем предполагать.
— Кто же второй — я имею в виду женскую фигуру, извините? — настаивала Сирин, до сих пор считавшаяся неоспоримым авторитетом в области изобразительного искусства.
— Новая жрица, — угрюмо изрек Йох. — Вернее, новая судомойка в Закрытом Доме.
Йох ужасно не любил, когда к нему обращались с расспросами. Замкнутый был человек, но дело свое знал в совершенстве и теперь, похоже, жалел, что выскочил, как мальчишка, со своей никчемной наблюдательностью.
— Может, вернемся в сферу производства? — предложил Алексаша, тем временем инспектировавший все пятнадцать маленьких экранчиков общего пульта.
— Погоди, погоди, — остановил его Гамалей. — Выходит, мы нащупали наконец область, в которой можем предположить наше влияние? Ежели до сих пор подобного не наблюдалось?..
— А почему бы и не совпадение, простите? — кисло сморщилась Сирин.
— Тут ваш Веласкес сцепился с каким-то престарелым рахитом, — радостно сообщил Алексаша и, не дожидаясь распоряжений, сдвинул кадр метров на пятьдесят вправо, так что на экране замаячили фигуры долговязого художника, читающего гневную отповедь какому-то благодушному колобку.
«Колобок» ухмылялся гнусно и двусмысленно.
— Маэстро, звук! — кинул через плечо Гамалей.
Алексаша крутанул гетеродин, и из скрытых динамиков полилась певучая кемитская скороговорка:
«Тоже мне плод приманчивый — Закрытый Дом! Да я в него не войду, хоть вели скокам меня волоком волочить! Закрытый Дом. Да меня с души воротит, как подумаю, кем ты его населить хочешь! Скоты тупоглазые…» — «Зато отменные мыследеи. А тонкость да изощренность души — она не очень-то с преданностью согласуется. Но тебе-то я все позволю, изощряйся. Только рисуй, что велю». — «Я рисую, что хочу». — «Вижу, вижу. Нарисовал. Два гада блеклых. А семья вся за худой урок впроголодь мается!» — «Ты жалеешь мою семью, Арун?»
«Колобок» гаденько захихикал.
— Такой пожалеет… — грузно, всем телом вздохнул Йох.
«А ты все время добиваешься, чтобы я перед тобой, маляр, дурачком-словоблудом оказался? Нет. Я не жалею твою семью. Я ее не воспитывал, и нечего мне о ней печься. Я о себе сокрушаюсь. Что не со мной ты. Что слеп ты и недоучен. Думаешь, если ты останешься в стороне, не поможешь мне в установлении истинной веры, так и будешь жить, как вздумается? Не-ет, солнышко мое голубое-вечернее. Мы устанавливаем справедливость, даем зерно — за работу, жен — по выбору сердца, детей — по силе рук, могущих их прокормить. Но за все это нужно подчиняться, подчиняться тем, кого по силе мыследейства поставлю я над всеми. За все платить надо, мой милый!»
Наступила тягучая пауза.
— А что, пузан неплохо вдалбливает этому анархисту начала диалектики! — шумно, как всегда, выразил свое восхищение Гамалей. — Кажется, мы дождались-таки качественного скачка в социальном развитии этих сонь. Знаменательно!..
— Нет, — тихо подал голос из своего угла разговорившийся сегодня Йох. — Он не диалектик. Он просто фашист. И мы еще получим возможность в этом убедиться, когда он начнет не на словах, а на деле устанавливать свою веру.
— Когда же? — запальчиво крикнул Алексаша.
— Как-нибудь потом. КАК-НИБУДЬ ПОТОМ! — голос принадлежал Самвелу, но интонации были несомненно Кшисины. — Как-нибудь, когда они передушат, перетопят, пережарят друг друга, а мы все будем почесываться, со стороны глядючи, — то ли это занести в графу прогресса, то ли налицо реакция…
— Да погодите вы! — крикнул Алексаша. — Они еще не договорились!
Но они договорились.
«Я не выдам тебя и не буду мешать тебе, — тихо, очень тихо проговорил бледный, изможденный юноша. — Но я не подчинюсь тебе, горшечник».
— Тоже мне борец! — горестно запричитала Макася. — Подкормить бы его, а то не ровен час — ветром сдует!
— Да, типичный астеник, — согласился Гамалей. — А разругались, похоже, они на всю жизнь.
По лицу художника не было заметно, что произошло нечто катастрофическое: он спокойно нагибался, срывая какие-то колосья и складывая из них ровную метелочку. Обвязал травинкой, попробовал на ладонь; вероятно, мягкость или жесткость изделия удовлетворила его, потому что он поднял кувшинчик с темной жижицей, обмакнул туда травяную кисть и широкими, плавными движениями начал наносить на белую поверхность ограды незатейливый орнамент, состоящий из полукругов и стрел.