Колония нескучного режима - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«А она опасная стерва… Типично вражеское мышление…» — прикинул про себя Чапайкин, одновременно пытаясь выловить из её слов нечто ускользающее. Стоп… Гражданкина! Вот! Так… но… откуда он знает эту фамилию? В деле не фигурировала. Как и всё прочее, что стало частью биографии ещё до Малоярославецкого приюта и Боровского детдома.
И тут он вспомнил. Хостинский дом НКВД! Дело Харпера! Сорок пятый год, победный. Трое оперативников, что пасли Харпера. Или охраняли. Или стерегли. Неважно. Он тогда курировал дело от органов, будучи к моменту суда заместителем начальника Второго управления НКГБ. А она Гражданкина была, точно. Красивая такая девка, видная. Лейтенант, кажется. Или — младший, не вспомнить уже. Мать, стало быть, её, этой сучки наглой. Лет восемь ей тогда дали, по делу Харпера. Или вроде того. Во дела-а-а…
Немало бы Глеб Чапайкин удивился, если бы справка, которую приготовили для него в срочном порядке, содержала чуть более полную информацию относительно главы семьи, отчима арестованной гражданки Иконниковой, Гвидона Матвеевича Иконникова. Женатого на гражданке Великобритании Присцилле Иконниковой-Харпер. Той самой Харпер. Дочери того самого Харпера. Который Джон.
Да, он вспомнил, но виду не подал. На её слова о матери, младшем лейтенанте Татьяне Гражданкиной, тоже не отреагировал никак. Так его учили ещё в Академии ЧК. Но в развитие темы спросил. Для разрядки…
— А кто был ваш отец? Это известно?
Ницца, снова впав в состояние апатии, ответила, не скрывая явного нежелания общаться и не удостаивая генерала взглядом:
— Если вам интересно, узнайте у своих коллег. Они про нашу жизнь гораздо больше знают, чем мы сами про себя. Больше мне добавить нечего.
«Интересно, чего она добивается? — подумал Чапайкин. — Чтоб пожурили за плохое поведение, предупредили на будущее и отпустили по малолетству? Или, наоборот, упекли — так, чтобы по всем „голосам“ заверещали?»
— Меня интересует вот что… — обратился он к ней, отбросив промежуточную лирику, — и от того, каким будет ответ на мой вопрос, в значительной степени зависит ваша дальнейшая судьба. — Она слушала молча, ожидая его дальнейших слов. — Так вот, хочу знать, кто вас надоумил сделать то, что вы сделали? Это первое. Второе. Как вы связаны с группой восьми демонстрантов, вышедших за день до вас, 25 августа на Красную площадь? Третье. Для чего вы совершили этот ваш неразумный поступок? Чтобы в результате добиться чего? И последнее. Пока — последнее. С какой целью ваш сожитель, работник научного института, гражданин Штерингас Всеволод Львович, сбежал на Запад, находясь в служебной командировке в городе Хельсинки? Что он туда вёз, какую информацию? Почему улетел именно в тот день, когда вы вышли со своим протестом? Чтобы успеть? Что успеть? Я не буду спрашивать, знали вы об этом или не знали. И так всё ясно. Но на чём тогда строился этот ваш взаимный расчёт? — он развёл руками. — Вот такие мои вопросы. Только отвечайте правдиво и по существу. А я постараюсь дать вам шанс, чтобы по возможности исправить эту скверную для вас ситуацию. Конечно, в том случае, если ваши ответы меня удовлетворят.
Ницца помолчала, собираясь с мыслями, и ответила, медленно расставляя слова:
— Первое. Надоумил меня это сделать тот, кто организовал бесчестное судилище над писателями Синявским и Даниэлем, а вдогонку сфабриковал «Процесс четырёх» и ввёл танки в Прагу, чтобы убивать мирных людей и задушить на корню свободное волеизъявление свободно мыслящих граждан. Второе. С теми, кто вышёл двадцать пятого, не знакома, ни разу их не видела и не общалась. Третье. Я пошла двадцать шестого на то же место с той же целью. И исключительно по той причине, что ничего не знала про двадцать пятое. Знала бы — пошла на день раньше, вместе с ними, — она пожала плечами и откинулась спиной на холодную стену допросной камеры. — Ну и последнее. Пока — последнее, как вы выразились. То, что Всеволод Штерингас стал невозвращенцем, — ложь. И вы сами об этом прекрасно знаете. Почему — тоже понятно. Таким примитивным способом вы рассчитываете получить от меня нужные вам признания. Только получать больше нечего. Всё, что я считала нужным вам сказать, я уже сказала. А Сева здесь ни при чём. Он ничего не знал, поэтому улетел на свой конгресс. Поэтому я вас прошу, оставьте его в покое. И он, и мой отец не имеют к этому ни малейшего отношения. Такие ответы можно считать правдивыми? — Ницца Иконникова посмотрела на генерала ясными глазами, и он понял, что интервью можно сворачивать, потому что самое время начинать применять прочие инструменты дознания и подавления девушкиной непокорности. Те, что обычно не дают сбоя.
— Ну что ж… — задумчиво произнёс Глеб Иваныч, — полагаю, многое проясняется… По крайней мере, тот факт, что вполне уже можно обсуждать ваше психическое состояние. На профессиональном уровне. У меня есть ощущение, что вы, Наталья Ивановна, не вполне вменяемы на сегодняшний момент. Это и понятно: незрелая, идеологически не сформировавшаяся личность, начитавшаяся машинописных виршей безумных полууголовных сочинителей, наслушавшаяся вражеских западных голосов, натасканная такими же, как она сама, злопыхательски настроенными параноиками, даёт втравить себя в противозаконную антисоветскую деятельность. Идёт на Красную площадь и объявляет протест против собственного народа. Странно ещё, что вы, гражданка Иконникова, не прихватили с собой бутыль с бензином, чтобы небольшой костёр заодно устроить. — Ницца молчала, не удостаивая генерала ответом. Чапайкин поднялся. — Ладно, на этом этапе наш разговор можно считать законченным. Далее, думаю, вам придётся пройти психиатрическую экспертизу, на предмет вашей вменяемости. А потом… Потом вами займутся следственные органы. Или медицинские, всё зависит от результата экспертизы. А пока прощаюсь, Иконникова. И подумайте о себе. Надумаете чего — дайте знать. Возможно, ещё не всё так запущено. — Он нажал кнопку на столе, вызвав конвоира. Вертухай распахнул дверь допросной и замер по стойке смирно. — Уведите, — распорядился Чапайкин и поинтересовался вдогонку: — Кстати, ваши родные поставлены в известность относительно вашего задержания? — И одновременно подумал, что не помешает обыск произвести у девчонки. Чего найдут — покладистей станет, может. Заговорит. Хотя… эта, может, и не заговорит. Худший детдомовский вариант. Упёртая, сволочь.
Первые двое суток, пока сидела в милицейском изоляторе, Ницца раздумывала над тем, как дать знать своим о том, что с ней случилось. Просить их сообщить бабушке, единственной на тот момент находящейся в Москве родственнице, она не стала. Таисия Леонтьевна, узнав об аресте, могла бы просто эту новость не перенести. Так казалось Ницце. Севка улетел на конгресс. Больше сообщать было некому. Но, с другой стороны, ведь всё же на Киркиных глазах произошло. Она же сама и передаст тому, кого первым отыщет. Если Севка не вернётся раньше. А пока, может, вообще никто не узнает. И если про маму Киркину, Раису Валерьевну, как и про остальных вместе с ней, всё было известно с первой минуты — к тому моменту уже поднялась волна на Западе и готовился к выпуску первый номер «Хроники текущих событий», — то насчёт Ниццы была полная тишина. Кирка, опухшая от горя, страха и слез, металась, не имея представления, как найти кого-то из её родни. Всеволод, гражданский муж, не отвечал. Остальные жили где-то под Москвой, в деревне со странным названием Жижа. И тогда она вспомнила про Юлика, про художника Шварца, дальнего родственника Ниццы по линии приёмной матери-иностранки. Про милого сорокапятилетнего дядьку, который так славно изобразил её анфас, карандаш, картон, двадцать на тридцать пять. Который на прощанье, там, в полуподвале на Октябрьской, сунул ей тогда в руку номер своего подвального телефона и многозначительно посмотрел в глаза, проговорив едва слышно, так, чтобы не услыхала Ницца: