Человек без свойств - Роберт Музиль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это, конечно, звучит парадоксально, и услышь это какой-нибудь ординарный профессор, он, вероятно, возразил бы, что скромно служит истине и прогрессу и других забот у него нет, ибо такова его профессиональная идеология. Но все профессиональные идеологии благородны, и охотники, например, очень далеки от того, чтобы называть себя лесными мясниками, они называют себя опытными в отстреле друзьями животных и природы, точно так же как торговцы отстаивают принцип честной прибыли, а воры называют бога торговцев, аристократа и поборника тесных международных связей Меркурия и своим богом. Таким образом, на картину какой-либо деятельности, рисующуюся в сознании тех, кто ею занимается, особенно полагаться не стоит.
Если непредвзято спросить себя, как получила наука свой нынешний облик — что само по себе важно, поскольку она нами владеет и от нее не защищен даже неграмотный человек, ибо он учится сожительствовать с бесчисленным множеством научно рожденных вещей, — то картина получится уже другая. По достоверным преданиям, началось это в шестнадцатом веке, в эпоху сильнейшей душевной взволнованности, — началось с того, что перестали пытаться, как пытались дотоле, в течение двух тысячелетий религиозной и философской спекуляции, проникнуть в тайны природы и поверхностно — иначе это не назовешь — удовлетворились исследованием ее поверхности. Великий Галилео Галилей, упоминаемый тут всегда первым, отставил, например, вопрос, по какой заложенной в ее сути причине природа боится пустых пространств и заставляет падающее тело проходить пространство за пространством и заполнять их, пока оно не доберется до твердой почвы, и удовлетворился выяснением куда более простой вещи: он просто определил, сколь быстро падает такое тело, какой путь оно проделывает и как возрастает его скорость. Католическая церковь совершила тягчайшую ошибку, пригрозив этому человеку смертью и вынудив его отречься от своего учения, вместо того чтобы без долгих церемоний его убить; ибо из его и его единомышленников подхода к вещам возникли затем — в кратчайший срок по историческим меркам — железнодорожные расписания, фабричные машины, физиологическая психология и моральное разложение современности, с которыми ей уже не сладить. Совершила церковь эту ошибку, вероятно, от слишком большого ума, ибо Галилей ведь не только открыл закон падения и движения Земли, он был также изобретателем, интересовавшим, как сказали бы сегодня, крупный капитал, а кроме того, он был не единственным, кем тогда овладел этот новый дух; напротив, исторические факты показывают, что трезвость, его воодушевлявшая, распространялась буйно и широко, как зараза, и как ни предосудительно воодушевляться трезвостью сегодня, когда у нас ее уже предостаточно, тогда пробуждение от метафизики к суровому исследованию было, судя по всевозможным свидетельствам, прямо-таки хмелем и пламенем трезвости! Но если задаться вопросом, почему, собственно, человечеству вздумалось так измениться, то ответить можно, что поступило оно в точности так же, как поступает всякий разумный ребенок, слишком рано попытавшись ходить; оно село на землю и прикоснулось к ней надежной и не очень благородной частью тела, то есть как раз той самой, на которой сидят. Ибо самое замечательное состоит в том, что земля оказалась чрезвычайно предрасположенной к этому и со времен упомянутого прикосновения позволяет выманивать у себя изобретения, удобства и научные выводы в граничащем с чудом изобилии.
После этой предыстории можно не совсем без основания подумать, что мы находимся внутри чуда Антихриста; ибо употребленную выше метафору насчет прикосновения следует истолковывать не только в аспекте надежности, но равным образом и в аспекте непристойного и запретного. И в самом деле, прежде чем вкус к фактам приобрели люди умственные, им обладали лишь воины, охотники и торговцы, то есть натуры как раз каверзные и жестокие. В борьбе за жизнь нет места философическим сантиментам, а есть лишь желание погубить противника самым коротким и самым реалистическим путем, тут позитивист каждый; и в торговле тоже никакая но добродетель давать себя обманывать, вместо того чтобы смотреть фактам в лицо, а прибыль означает в конечном счете психологическую и вытекающую из обстоятельств победу над партнером. Если, с другой стороны, приглядеться, какие свойства ведут к открытиям, то видишь, что это свобода от традиционной почтительности и скованности, мужество, в такой же мере предприимчивость, как и жажда разрушать, умение отметать моральные соображения, терпеливо торговаться из-за малейшей выгоды, упрямо выжидать на пути к цели, если понадобится, и уважение к мере и числу, являющееся наиболее ярким выражением недоверия ко всему неопределенному; другими словами, обнаруживаешь не что иное, как старые охотничьи, солдатские и торгашеские пороки, которые только перенесены в духовный план и перетолкованы в добродетели. И хотя тем самым они отрешены от стремления к личной и относительно низкой выгоде, элемент изначального зла, так сказать, не утрачен ими и при таком превращении, ибо он, видимо, нерушим и вечен, по крайней мере так же вечен, как все человечески высокое, поскольку состоит он не в чем другом, как в страсти подставить этой высоте ножку и посмотреть, как она шлепнется носом об землю. Кому неведом злой соблазн, таящийся при любовании великолепной глазурованной вазой в мысли, что одним лишь ударом палки ее можно разбить в черепки? Возведенный в героизм горечи по поводу того, что положиться в жизни нельзя ни на что, кроме крепко-накрепко приделанного, соблазн этот есть основное чувство, заложенное в трезвость науки, и если его из почтительности не решаются называть чертом, то все-таки серным дымком от него чуточку тянет.
Взять хотя бы своеобразное пристрастие научной мысли к механическим, статистическим, вещественным объяснениям, у которых словно бы вырезали сердце. Видеть в доброте лишь особую форму эгоизма; связывать эмоции с железами внутренней секреции, констатировать, что человек на восемь или девять десятых состоит из воды; объяснять знаменитую нравственную свободу характера как автоматически возникший умственный придаток к свободной торговле; возводить красоту к хорошему пищеварению или здоровой жировой ткани; сводить зачатия и самоубийства к ежегодным кривым, показывающим вынужденность того, что представляется самым свободным волевым актом; усматривать родство между опьянением и душевной болезнью; приравнивать друг к другу задний проход и рот как ректальный и оральный концы одного и того же — такого рода идеи, как бы раскрывающие уловку, на которой строится волшебный фокус человеческих иллюзий, всегда находят какую-то благоприятную предрасположенность, чтобы считаться особо научными. Любовь к истине тут, спору нет, налицо; но вокруг этой светлой любви есть еще пристрастие к отказу от иллюзий, к необходимости, к неумолимости, к охлаждению и отрезвлению, коварное пристрастие или, по меньшей мере, недобровольная эманация чувств такого рода.
Другими словами, голос истины сопровождается подозрительными побочными шумами, но наиболее заинтересованные слышать их не хотят. А ведь психология знает сегодня много таких подавленных побочных шумов и советует извлекать их и уяснять себе как можно полнее, чтобы предотвратить вредные их последствия. Так что было бы, пожелай мы проделать подобный опыт и почувствуй искушение выставить напоказ, доверчиво, так сказать, пустить в мир этот двусмысленный вкус к истине и к ее злобным обертонам дьявольской пакостности? Что ж, получился бы примерно тот недостаток идеализма, который был уже описан под именем утопии точной жизни, система взглядов пробная и временная, но подвластная железным законам военного времени, действующим при всяком духовном завоевании. Такой подход к жизни, конечно, не назовешь ни охранительным, ни умиротворяющим; на все удостоенное жизни смотришь при этом не только с благоговением, а скорее как на демаркационную линию, которую борьба за внутреннюю истину постоянно перемещает. Такой подход подверг бы сомнению святость сиюминутного состояния мира, но не от скепсиса, а в умонастроении подъема, когда нога, стоящая твердо, оказывается каждый раз ниже. И в огне такой ecclesia militans,[23] ненавидящей учение ради еще не открывшегося и попирающей закон и обычай во имя требовательной любви к следующей их ипостаси, дьявол вернулся бы к богу или, говоря проще, истина стала бы там снова сестрой добродетели и перестала бы тайком пакостить ей, как молодая племянница состарившейся в девичестве тетке.