Нестор Махно - Василий Голованов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1920-м все-таки были надежды, что, вот, кончится война – и не нужно будет больше крови и жестокости, все образуется по-человечески.
Кто-то раньше других ощутил, что этого не будет. Именно тогда уехали за границу И. Бунин, Д. Мережковский, 3. Гиппиус. Деление по принципу «красные» – «белые» давно закончилось. Начиналось все более тонкое расщепление на «своих» и «чужих» меж теми, кто остался в красном стане. Не столько по классовому признаку даже, сколько по складу ума, по стилю жизни. Еще не дошло до «парохода философов», насильно высланных в 1922 году. Но дошло, например, до церкви. В 1920 году декретом СНК была национализирована Троице-Сергиева лавра. Патриарх Тихон просил о свидании с Лениным, надеясь разъяснить, почему нельзя и невозможно так делать. Ему ответили, что председатель Совета народных комиссаров ни сейчас, ни впредь не будет иметь времени для встречи с ним вследствие занятости более важными делами…
Наступало время «лишних» людей, которые с их излишними заботами должны были либо исчезнуть, либо перестроиться и присягнуть. Лишним в новой России оказался В. В. Розанов – он умер от истощения в 1919 году. Многие поняли, что «лишний» – значит «обреченный», и попытались спастись. Пробрался на юг, к черноморским портам, крупнейший ученый, академик В. И. Вернадский. Он пробыл за границей очень недолго, уже в 1921-м вернулся в Россию, а вот сопровождавший его в скитаниях украинский сопроматчик С. П. Тимошенко добрался до США и основал там собственную школу. Отец физиологии И. П. Павлов тоже хотел эмигрировать, написал об этом Ленину. Нобелевский комитет, в свою очередь, подтвердил, что готов должным образом обеспечить работу нобелевского лауреата за границей.
Запахло, в некотором смысле, скандалом. Ленин распорядился удвоить Павлову академический паек и выделить средства на содержание института. Академик остался. Тогда в Петрограде родилась знаменитая шуточка о том, как кто-то из собратьев по науке встретил Павлова на улице и попросил: Иван Петрович, возьмите меня к себе в институт…
– Кем?
– Да хоть собакой…
В Петрограде было хуже, чем в Москве. Он был выстужен, как железная бочка. Абрам Федорович Иоффе, директор Политехнического, избранный в 1920 году академиком, не мог, несмотря даже на это, предохранить своих сотрудников от ужасов окружающего. У Петра Леонидовича Капицы, двадцатишестилетнего гения, крысы съели сына в родильном доме. Сосновый лес, окружавший Политехнический институт, был вырублен на дрова еще минувшей зимой. Трудно поверить, что в этих условиях ставились эксперименты, подобные тому, о результатах которого А. Ф. Иоффе писал в июле 1920 года физику Паулю Эренфесту в Голландию: «С Капицей мы наблюдаем явление Эйнштейна и де Гаазе в пустоте без всякого поля при размагничивании никеля (при 350 °C). Сейчас изучаем скорости молекул по методу Физо в пустоте… Любопытные результаты дают рентгенограммы металлов…»
Июль 1920-го, когда писалось письмо, – это разгар польской войны, отчаянные попытки врангелевцев развить наступление из Крыма, рейды Махно в тылу Красной армии. А тут – изучение скорости молекул по методу Физо… Трудно поверить, что это – одновременно.
В московском ЦАГИ у Жуковского построена аэродинамическая труба. Сам Жуковский доживал последний год жизни и делать практически ничего уже не мог. Но у Жуковского работал Фридрих Цандер, который потом построил первую настоящую ракету… Сохранилась фотография Цандера 1920 года – он сидит за рабочим столом на стуле. Нога на ногу. Светлые носки съехали вниз гармошкой, парусиновые туфли, аккуратный, но сильно поношенный костюм, белый воротничок рубахи. И лицо. Повернутый к нам ясный, спокойный лик человека, глубоко погруженного в свои раздумья. В руках – книга. В марте 1920-го в чертежах Цандера появляются две схемы крылатых ракет…
В выкладываемой нами мозаике года много несостыковок, противоречий – и это неизбежно: извержение исторического времени происходило неравномерно, с разной скоростью текли его потоки. Возможно, что Цандер и Махно вообще существовали в разном времени, произвольно объединенном хронологией 1920 года.
А Блок? А Есенин? А Маяковский? Ими «пограничность», «край» времени должны были, наверное, ощущаться особенно остро?
Конечно.
Для Блока в 1920 году время иссякло, для Маяковского – бурлило и билось, как молодая пенная кровь. Блок спрашивал молодого Корнея Чуковского, быть может, втайне надеясь, что тот опровергнет его:
– Все звуки кончились. Разве вы не слышите, что никаких звуков нет?
Чуковский, кажется, промолчал. Он носился из редакции в редакцию, чтобы заработать на еду. А Маяковский делал сотни подписей и картинок для «Окон РОСТА», он работал как машина, все вокруг него гремело артиллерийским гулом и орало трубным гласом кустодиевского большевика: «Гражданин! Красноармейцу холодно…» «Товарищ! Голодает зачастую твой защитник…» По агиткам Маяковского можно узнать, как шли дела на польском фронте, и как на врангелевском, и как заворачивалась хлебная кампания, и про дезертирство, и про заготовку башмаков у населения, и про то даже, что «всего у нас 38 тысяч телефонных аппаратов». Думаю, Маяковскому можно верить – в конце концов, это официальная статистика.
А еще было античное коктебельское время Волошина, который в нем, в этом времени, пытался спрятать своих друзей 1920 года.
И нервное – на краю гигантской истерики – время Есенина.
И хотя слишком пространные отступления все дальше уводят нас от темы, мозаика 1920 года будет зиять чудовищными дырами, если не обмолвиться хотя бы кратко о нескольких именах. Имена эти выбраны произвольно, по принципу личного предпочтения: мне кажется, что в судьбах упомянутых мною людей как-то особенно преломляется свет года. Это субъективное видение, но иного у меня нет.
Велимир Хлебников: как и Маяковский, работает в «Окнах РОСТА», только в Пятигорске, а потом в Баку. В своей серьезной (возведенной в принцип) беспечности гения дрейфует на юг, где-то на берегу Каспия выдирая из знаменитого гроссбуха со стихами несколько страниц, помогает рыбакам разжечь костер… Пред ним первобытная земля, первобытная, живая, клокочущая история, покачнувшая целый мир, первобытная усталость.
…В бреду – холод цыганский,
А я куда-то бреду и бреду
Канта учить по-табасарански…
Соприкосновение Канта и табасаранцев – маленького южнодагестанского народа – для него поэтическая и историческая метафора колоссальной силы, едва ли не магический знак. Как прозвучит по-табасарански категорический императив Канта? Как «мир вашему дому»? Как магометанская молитва? Как выстрел?
Изгой империи и юродивый культуры, он вдруг становится соучастником и сотворцом грозных событий:
…Пали цари, но гордо стояли утесы войны…
Война, текучесть и неустойчивость мира, романтические надежды, обнажение естественного (и доброго, и злого – но невыдуманного) в человеке – его стихия. Как только мир остановится, он умрет, так не увидев своего «Солнцестана». Да и вряд ли его бродячая душа смогла бы обрести в нем покой…