Катулл - Валентин Пронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Треверский князь поклонился, потом, немного помедлив, поднял руку по-римски, ладонью вперед, и отступил к выходу.
– Пожалуй, этот варвар разобьется в лепешку, чтобы угодить тебе, Гай Юлий, – весело произнес Мамурра.
Цезарь нахмурился и, не отвечая ему, обратился к легату Ацилию:
– Тотчас же послать гонца к Лабиену. Пусть он под усиленной охраной переправит семью Кингеторикса сюда, в Самаробрив.
– Слушаю, император.
Цезарь прошелся по комнате, скрестив руки на груди и о чем-то раздумывая.
– Приход варвара прервал наши очередные дела, – сказал он. – На чем мы остановились?
– Я еще вчера просил наградить двух центурионов за их геройское поведение во время осады лагеря, – напомнил Квинт Аттий.
– Ворена и Пулиона? – уточнил Цезарь.
– У тебя удивительная память, – привычно польстил трибун, зная, что Цезарь бывает очень доволен, когда превозносят это его свойство: память у него действительно была поразительная.
– Я рад иметь в войске таких бойцов, как твои центурионы. За спасение жизни товарища им обоим полагается высшая награда.
– Да, золотой дубовый венок…
– И фалеры[217] за храбрость с изображением Марса и Виктории. Пусть награды вручат перед всем легионом в торжественной обстановке. Остальным – по триста сестерциев из войсковой казны и… Квинт, подари им что-нибудь от себя.
К Цезарю подошел врач Сосфен и попросил его принять лекарство, снимающее переутомление. Сосфен опасался, что недавний тяжелый поход и связанные с ним волнения могут вызвать эпилептический припадок. Цезарь и правда выглядел усталым и бледным, хотя держался, как всегда, бодро.
– Что еще? – спросил Цезарь, выпив лекарство.
Цезарь сел в кресло и стал диктовать секретарю письма в Цизальпинскую Галлию и в Рим – проконсулу Гнею Помпею с просьбой срочно произвести новый набор солдат. Следовало восполнить погибшие легионы Сабина и Котты. И припугнуть галлов, доказав им, что воинская сила Рима неиссякаема.
– Захочет ли твой друг Помпей укрепления твоего могущества, Гай Юлий? – с иронией спросил Мамурра. – По слухам, он усиленно любезничает с сенаторами и отменил еженедельно выставляемые по твоей инициативе правительственные акты[218]. Теперь римский народ лишен сообщений о заседаниях сената, о ведении дел в верховном суде, казначействе и прочих магистратурах. Все интриги, хищения и несправедливости удалены от глаз римлян. Лавка закрылась, и политические склоки происходят втихую. Лавка закрылась, и политические склоки происходят втихую. Все это выгодно Помпею, он хочет попытаться не как-нибудь, а с помощью «отцов»-сенаторов, оставаясь праведником, превратиться постепенно в правителя государства. Не так ли?
Цезарь внимательно выслушал Мамурру, но ничего не сказал ему. Тогда заговорил трибун Публий Сульпиций:
– Мне кажется, Мамурра прав. Из Рима приходят неприятные известия. То, что делается в сенате, сберегается в тайне, на Форуме тишина. Зато на улицах ужасный шум: отряды Клодия рубятся с наемниками Милона, почти как мы здесь с галлами. С тех пор, как умерла бедная Юлия, и Помпей перестал быть твоим зятем, Гай Юлий, он не чувствует за собой никаких моральных обязательств. А политические обязательства он давно уже позабыл.
Цезарь сидел, потирая худыми длинными пальцами виски и полузакрыв глаза. Его недуг давал о себе знать: начиналась сильная головная боль. Император с горечью подумал, что лекарства мудрого Сосфена, к несчастью, не всегда ему помогают.
Квинт Цицерон решил отвлечь его от мрачных мыслей.
– Я получил из Рима несколько книг, изданных недавно Клараном, – сказал трибун Квинт Цицерон, родной брат великого оратора Марка Туллия.
Цицерон щелкнул пальцами, и раб торопливо поднес ему ларчик, в котором лежали папирусные свитки. Соратники Цезаря придвинулись ближе.
– Какая книжка-то? – спросил Мамурра; он считал себя не меньшим знатоком литературы, чем сам император.
Квинт Цицерон сначала хотел поберечь римские новости до вечернего пира, но сейчас счел своевременным прочитать что-нибудь. Может быть, его желание прогнать дурное настроение императора оценят по достоинству?
– Да будет тебе известно, Гай Юлий, что твой отпущенник, грек Сисенна, прославился! – весело заявил трибун. – Он перевел озорные истории Аристида Милетского про обманутых мужей, распутных жен и удачливых любовников. Этой книгой, как мне пишут друзья, упивается весь Рим.
Цицерон развернул свиток и начал читать скабрезную историю о жене одного незадачливого ремесленника, которая привела в дом дружка, представив его как покупателя огромного бронзового котла. Пока ремесленник, забравшись в котел, отчищал и скоблил стенки и дно, его жена, наклонившись над ним, предоставила любовнику обрабатывать ее сзади сколько душе угодно, при этом показывала мужу места, требующие особенно тщательной чистки.
Стиль греческого рассказа был передан блестяще, а непристойные подробности по-латински звучали еще солонее. Легаты и трибуны хохотали. Юные контуберналы кусали губы, сдерживая смех из приличия и уважения к императору. Улыбнулся и Цезарь, его усталые глаза приобрели лукавое выражение. Его забавляло не столько чтение, сколько безудержное веселье этих хмурых рубак.
И тогда из группы знатных римских бездельников, тех, что и здесь, в глухой опасной Галлии, не имеют никаких определенных обязанностей (тем не менее постоянно толкутся в свите императора и претендуют на часть военной добычи), – из числа этих болтливых щеголей выступил некто Папирий Гигин. Это был образованный юноша из патрицианского рода, потомственный оптимат, по различным соображениям (скорее всего финансовым) рискнувший изменить политические позиции и перейти на сторону Цезаря. Однако в глубине его мозга жил, шевелился, тыкался остреньким мерзким рыльцем беспокойный червь тайной ненависти. Когда победное торжество Цезаря становилось невыносимым (а такое случалось довольно часто: даже неудачи императора в конце концов венчались славой и оборачивались обстоятельствами, которые придают подвигам полководца еще больший эффект) – о, тогда Папирий Гигин тяжело заболевал. Крадучись, уходил он в свою палатку, заворачивался с головой в плащ, чтобы не слышать рева ликующей солдатни, и, мучительно скрипя зубами, глухо выстанывал проклятия. Ненависть к Цезарю была безысходной страстью, омрачающей его жизнь. Он надеялся чем-нибудь навредить счастливцу, но его возможности оказывались ничтожными, а ненависть его оставалась неутоленной.
И вот теперь Гигин увидел, что пришло время долгожданной мести. Он посмеялся вместе со всеми над рассказами Аристида Милетского, похвалил переводчика и сделал очень кстати несколько глубокомысленных и вместе с тем забавных замечаний. Когда шутки иссякли, Гигин произнес с простодушной улыбкой, будто желая снова возбудить угасающее веселье: